Большая биографическая энциклопедия - дмитриев иван иванович
Дмитриев иван иванович
— государственный деятель и известный поэт, родился 10 сентября 1760 г. в родовом поместье, селе Богородском, Симбирской губ., в 25 вер. от уездн. гор. Сызрани, в старинной дворянской семье, ведущей свой род от князей Смоленских. Отец его, Иван Гаврилович, женат был на Екатерине Афанасьевне Бекетовой, сестре известного фаворита Импер. Елизаветы Петровны, Никиты Афанасьевича Бекетова, не чуждого литературе: в молодости он много писал стихов (напечатанных в "Собр. разн. песен", 1769—1770 гг.) и написал даже трагедию "Эдип", оставшуюся неизданной и впоследствии утратившуюся (см. Словари: Новикова, Евгения и Б.-Каменского). Когда брат ее попал "в случай", ее тоже хотели взять ко двору. Ей было еще 16 л., и она была красавицей. Но отцу ее этого не хотелось: он боялся придворных нравов. В это время присватался к ней 18-летний богатый и образованный симбирский помещик, Иван Гаврилович Дмитриев, и отец тотчас же согласился, чтобы только отклонить ее принятие ко двору. (M. А. Дмитриев: "Мелочи из запаса моей памяти", стр. 9).
На восьмом году возраста Ив. Ив. отвезен был матерью в Казань, к отцу ее, Афан. Алексеевичу Бекетову, и отдан в пансион Манженя (который был наставником также и еще двоих писателей наших: П. И. Макарова и М. Н. Муравьева) "обучаться французскому языку, арифметике и рисованию". В пансионе этом уже обучался старший брат Ив. Ив., Александр Иванович (1759 † 1798).
В 1768 г. Афан. Алексеевич, после смерти жены своей, переехал в Симбирск, к детям; туда же уговорили перебраться и Манженя. Ho, вследствие конкуренции, пансион Манженя в Симбирске скоро закрылся, и Дмитриев около года оставался без учителя, а потом отдан был в новый пансион Кабрита, где обучался языкам, франц. и немецк., русскому правописанию и слогу, истории, географии и математике. "Признаюсь", рассказывает он в "Записках", "что я до того времени считался в последнем классе (т. е. в математике) самым тупым учеником. От прежнего учителя моего, гарнизонного сержанта Концева, я только и слышал непостижимые для меня слова: искомое, делимое; видел только на аспидной доске цифры и сам ставил цифры наудачу, без всякого соображения; потом с робостию представлял учителю мою доску; он осыпал меня бранью, стирал мои цифры, ставил свои, и я спешил тщательно списывать их красными чернилами в мою тетрадку. Таким образом оканчивался каждый урок мой в математике. Но, под руководством Кабрита, я начал понимать всю важность этой науки и в три месяца успел в ней более, чем у прежнего учителя Концева в продолжение года" ("Взгл. на мою жизнь", 13). Под руководством же Кабрита стал Дмитриев заниматься и "сочинением писем" на заданные темы. "Хотя и стыдно мне было иногда слышать смех учителя и старших учеников", говорит Дмитриев в "Записках", "когда я прочитывал вслух сочиненную мною нелепость, но мысль, что я учусь сочинять, и надежда научиться писать лучше успокаивали оскорбленное мое самолюбие". (Там же. 13). Вообще Дмитриев сочувственно отзывается о последнем своем наставнике; называет его "умным и добрым" и говорит, что любил "и слушать его, и ему повиноваться". Но, к сожалению, 26-летний Кабрит "платил дань слабостям своего возраста", и отец Дмитриева, испугавшись последствий "худых примеров", взял его из пансиона. "Итак", говорит Дмитриев, "на одиннадцатом году моей жизни прекратился решительно курс моего учения, когда я во франц. языке не дошел еще до синтаксиса, а в немецком остановился на глаголах" ("Взгл. на мою жизнь", 14). С таким скудным запасом научных сведений Дмитриев и должен был вступить в жизнь, и он сам очень хорошо сознавал недостаточность своего образования. Когда, в 1807 г., министр народного просвещения, гр. Завадовский, по желанию государя, предложил ему занять пост попечителя Московского университета, Дмитриев с редкой добросовестностью ответил, что охотно бы на это согласился, если бы усердие заменяло сведения и дарования. "Но честь и совесть", писал он гр. Завадовскому, "обязывают меня, вопреки собственных выгод моих, искренно представить вашему сият-ву, что я, с 13 л. начав служить рядовым солдатом, не мог получить основательного понятия о науках, что я не знаю не токмо ученых языков, даже и новейших, кроме французского, но и на оном не могу изъясняться". — Поэтому, он отказался от должности попечителя, прося оставить его в должности сенатора, "не превосходящей меры его способностей" (Сев. Почт. 1865, № 277. "Матер. для биограф. И. И. Дм — ва и Н. В. Гоголя"). — По выходе из пансиона, Дмитриев продолжал занятия дома, в деревне, под руководством отца, но эти занятия, состоявшие в выучиваньи наизусть франц. и немецк. разговоров и в переводах с этих языков, наводили на него "грусть и отвращение". Единственным действительно образовательным средством служило для него, как и для многих тогдашних писателей наших, чтение. Дмитриев еще в пансионе Манженя "уже с десяти лет набил голову мечтательными приключениями", начитавшись тогдашних переводных романов: "Тысяча и одна ночь", "Шутливые повести" Скарона, "Похождения Робинзона Крузо", "Жилблаза де Сантилана", "Приключения маркиза Г***". Последнее произведение аббата Прево было даже поводом к тому, что Дмитриев выучился читать французские книги. Дочитав четвертый том, он узнал, что последних двух томов еще не было в переводе, а между тем роман его чрезвычайно заинтересовал. Один из знакомых принес ему недостававшие тома, но на французском языке. Нечего было делать: Дмитриев принялся читать с помощью лексикона и "наконец", говорит он в Записках, "этот отважный подвиг был для меня эпохою, с которой начал я читать французские книги, уже не поневоле, а по охоте, и впоследствии уже мог переводить Лафонтена" (стр. 15). Впоследствии, в пьесе "Воздушные басни" Дмитриев так вспоминал это время детского увлечения чтением:
"Утешно вспоминать под старость детски леты:
Забавы, резвости, различные предметы,
Которые тогда увеселяли нас!
Я часто и в гостях хозяев забываю;
Сижу, повеся нос; нет ни ушей, ни глаз;
Все думают, что я взмостился на Парнас,
А я... признаться вам, игрушкою играю, которая была
Мне в детстве так мила;
Иль в память привожу, какою мне отрадой
Бывал тот день, когда, урок мой окончав,
Набегаясь в саду, уставши от забав
И бросясь на постель, займусь Шехерезадой.
Как сказки я ее любил!
Читая их... прощай, учитель,
Симбирск и Волга!.. все забыл!
Уже я всей вселенны зритель,
И вижу там и сям и карлов, и духов,
И визирей рогатых,
И рыбок золотых, и лошадей крылатых,
И в виде кадиев волков".
Можно было бы думать, что чтение романов в таком раннем возрасте распалит воображение и помешает правильному нравственному развитию даровитого мальчика. Ho вышло наоборот. Жизнь в образованной и строго нравственной семье предохранила его от пагубного влияния раннего чтения романов, которое, как говорит Дмитриев в записках своих, "не имело вредного влияния на мою нравственность. Смею даже сказать, что они (романы) были для меня антидотом против всего низкого и порочного. "Похождения Клевеланда", "Приключения маркиза Г***" возвышали душу мою. Я всегда пленялся добрыми примерами и охотно желал им следовать". Это объясняется, конечно, тем, что сами романы принадлежали к бывшему тогда в моде нравоучительному направлению, требовавшему, чтобы порок был всегда наказан, а добродетель торжествовала.
Еще большее, может быть, влияние на нравственное развитие Дмитриева имело столь же раннее знакомство с русскими писателями. Родители его, живя в Петербурге, застали еще Ломоносова, и хотя не были с ним лично знакомы, но много о нем слышали и видали его (M. A. Дмитриев: "Мелочи из запаса моей памяти", 6). С Сумароковым же были лично знакомы. Мать Дмитриева была поклонницей его произведений, знала наизусть многие его стихотворения и получала от него в подарок его трагедии. Иногда она наизусть читала детям стихотворения Сумарокова, и они производили на Дмитриева сильное и глубокое впечатление. Еще сильнее затрагивали его впечатлительную душу произведения Ломоносова. Однажды, рассказывает Дмитриев в своих Записках, в деревне, в Великую Субботу, в ожидании заутрени, отец его стал читать всей семье оды Ломоносова: "Иов", "Вечернее размышление о величестве Божием" и "На взятие Хотина". Чтение это исполнило будущего поэта "священным благоговением". "Я будто расторг пелены детства", говорит Дмитриев, "узнал новые чувства, новое наслаждение и прельстился славой поэта" (стр. 17—19).
Вообще, семья Дмитриевых была сама литературная, в которой привыкли прислушиваться к голосу писателей. "Когда я был еще ребенком", рассказывает М. А. Дмитриев, "дед мой, отец И. И. Дмитриева, разговаривая со своими гостями о времени Екатерины, о ее славе, о ее учреждениях, о хорошем и худом, приходил в восторг или негодование и, смотря по этому, посылал меня достать из своей библиотеки или Державина, или Хемницера; и я, с чувством своего достоинства, читал вслух перед гостями или оду Державина, или какую-нибудь замечательную басню Хемницера. Все слушали с уважением и с живым участием" ("Мелочи", стр. 49).
По переезде семейства Дмитриевых из деревни в Симбирск, учебные занятия Ивана Ивановича с отцом стали реже, и он получил более возможности предаваться чтению. "У отца моего в гостиной", рассказывает он в Записках, "всегда лежали на одном из ломберных столов переменные книги разных годов и различного содержания, начиная от "Велисария", соч. Мармонтеля, до указов Екатерины II и Петра Великого. Даже и Маргарит (поучительные слова) Иоанна Златоуста, "Всемирная история" Барония и Острожская Библия стали мне известны еще в моем отрочестве, по крайней мере, по их названиям. Мне позволено было заглядывать в каждую книгу и читать, сколько хочу" (стр. 19).
Образование и развитие, приобретавшиеся путем чтения, дополнялись семейными разговорами и беседами. Городская семейная жизнь того времени отличалась совсем другим характером, чем нынешняя. "Тогда еще не было в провинциях ни театров, ни клубов, которые ныне и в губернских городах разлучают мужей с женами, отцов с их семейством. Тогда едва ли кто понимал смысл слова рассеяние, ныне столь часто употребляемого" ("Взгляд на мою жизнь", 20). Все развлечения состояли в домашних беседах и вечеринках, в кругу коротких знакомых. Время, в которое протекало детство Дмитриева, давало обильную пищу для разговоров и рассказов, и он еще ребенком наслушался разговоров о польских конфедератах, о войне с турками, о Чесменском сражении, об итальянском театре в столицах, об игре тогдашних знаменитостей, Дмитревского и Троепольской, о тогдашних писателях, Ломоносове, Сумарокове, Тредьяковском, только что начинавшем свое литературное поприще Фон-Визине, о московской чуме, о политическом перевороте 1762 года, о Бироновщине и "превратности счастия вельмож того времени". "Таким образом", замечает Дмитриев в Записках, "еще на двенадцатом году моей жизни я набирался сведениями, для меня небесполезными" (стр. 21). Из всего этого ясно, что если Дмитриев, несмотря на полное, почти, отсутствие порядочного, систематического образования, все-таки вышел человеком и образованным, и просвещенным, то этим он обязан был преимущественно той образованной, просвещенной среде, в которой родился и провел свое младенчество и первые годы отрочества.
К сожалению, мирная жизнь симбирских обывателей была вскоре нарушена разразившимся над нашими юго-восточными областями Пугачевским бунтом, и семья Дмитриевых поспешила уехать в Москву, где очутилась в довольно стесненных денежных обстоятельствах. Домашнее обучение совсем прервалось, и Дмитриев проводил свободное время за чтением русских книг, в выборе которых его руководствовал крепостной человек богатого заводчика Твердышева, Дорофей Серебряков, обучавшийся в славяно-греко-латинской академии, ученик и поклонник известного тогдашнего лирика В. П. Петрова. Чтение это познакомило Дмитриева с произведениями лучших писателей того времени: Хераскова, Майнова, Муравьева, Петрова. Интересно, что уже тогда в нем сказывался будущий преобразователь нашего стихотворного слога. Не соглашаясь с увлечением своего руководителя, Серебрякова, он находил язык Петрова тяжелым и неблагозвучным. "Мне казались даже смешными рифмы его: многочита, сердоболита, хребтощетинный, рамы, пламы и тому подобные", сообщает он в своих Записках (стр. 23). Тогда же познакомился Дмитриев в Москве и с театральными представлениями: с итальянской оперой — буф и с народными пьесами.
Еще с детства записанный, по тогдашнему обыкновению, в военную службу, солдатом в Семеновский полк, Дмитриев в мае 1774 г. был отвезен отцом в Петербург и явился, вместе с братом, в полк, где их поместили в полковую школу обучаться математике, рисованию, священной истории и всеобщей географии. Ho и в этой школе Дмитриев пробыл недолго. В конце года, для празднования мира с турками, Императрица отправилась в Москву, куда отправлено было также по одному батальону от каждого гвардейского полка. В Семеновском полку к походному батальону причислены были и многие малолетки из полковой школы, в том числе и братья Дмитриевы. В Москве окончательно прекратились учебные занятия Дмитриева, и он начал знакомиться с обязанностями военной службы. Произведенный, вместе с братом, по ходатайству дяди, сенатора Никиты Афанасьевича Бекетова, через чин прямо в фурьеры, молодой Дмитриев получил годовой отпуск и уехал с братом на родину.
Возвратившись в Петербург, Дмитриев провел несколько лет "в скучной унтер-офицерской службе, между строев и караулов". Тут вскоре (с 1777 г.) начались первые его опыты "в рифмовании", как скромно выражается он в записках. "Не видав еще ни одной книги о правилах стихосложения", говорит он, "не имев и понятия о метрах, о разнородных рифмах, о их сочетании, я выводил строки и оканчивал их рифмами: это были стихи мои. Первоначальные были большею частию сатирические. Все они брошены в огонь, коль скоро я узнал о их неправильносте" (стр. 32). Этой печальной участи избежала одна только надпись. В 1777 году Н. И. Новиков начал издавать "Санктпетербургские Ученые Ведомости" и в предисловии к 1-му номеру поместил приглашение господам российским стихотворцам сочинять надписи к личным изображениям российских ученых мужей и писателей, назвав на первый раз Феофана Прокоповича, кн. Ант. Кантемира, Поповского, живописца Лосенкова и гравера Чемезова. "Едва я прочитал этот вызов", рассказывает Дмитриев, "как вспыхнуло во мне дерзкое желание быть в числе сподвижников" (стр. 32). Из названных лиц он выбрал Кантемира, с которым уже был знаком по его сочинениям, напечатанным в 1762 г., и по "Опыту исторического словаря о русских писателях" Новикова. Сочинив надпись, он отправил ее к издателю "Ученых Ведомостей" и через неделю увидал уже ее в печати. Она появилась в 15-м N-ре, помеченном "В пятницу, марта 31 дня 1777 года", за полной подписью: "Сочинил Иван Дмитриев" и с таким примечанием редакции: "Мы сообщаем здесь еще одну Надпись, полученную нами на Страстной неделе от г. Дмитриева, с искренним нашим желанием хороших успехов в стихотворстве г. Сочинителю сей Надписи". "Самолюбие мое не помешало мне понять всю силу подчеркнутого слова", сообщает Дмитриев в своих записках (стр. 33). Таким образом, надпись эта была первым печатным произведением нашего лирика, и с этих пор он стал помещать свои произведения в журналах, но, после "неудачной" своей надписи, уже нигде не ставил своего имени. Один из его сослуживцев познакомил его слегка с правилами поэзии и посоветовал ему купить риторику Ломоносова, а потом Дмитриев познакомился с пиитикой Апол. Байбакова. Образцами в стихотворстве служили ему Сумароков и Херасков. Живя вместе с братом и следуя его примеру, он продолжал заниматься также французским языком и читать французских писателей, из которых особенно "прилепился к ветренному Дорату" (Клод Жозеф Дора [Dorax, 1734—1780] — франц. поэт. Стихотворения его "довольно изящны, но бессодержательны, изобилуют, с одной стороны, казарменными остротами, с другой — приторными комплиментами дамам". ["Энциклопед. Слов." Ефрона, XI, 45]). За это брат называл его "невеждой" и "жалким рифмокропателем". Это так задевало нашего будущего Лафонтена, что он перестал показывать свои стихи и брату и товарищам. "Таким образом я стихотворствовал долгое время", говорит Дмитриев в записках, "не узнав, что говорят, по крайней мере, словесники о стихах моих. Писать и видеть их в печати было для меня единственным возмездием" (стр. 35).
Но вскоре Дмитриев лишился и этого возмездия. Однажды в придворном театре он разговорился с незнакомым ему господином по поводу игры актера Плавильщикова. Незнакомец бранил и игру Плавильщикова, и издававшийся им журнал "Утро", и помещенные в нем стихи: "Идиллия" и "Стихи на кончину доктора Вира" (открывшего Сорентские минеральные воды). Оказалось, что это были произведения самого Дмитриева. (Обе пьесы помещены в майской книжке журн. "Утро" 1782 г.) Претерпев эту вторичную неудачу и во второй раз услышав суд о своих стихотворениях, "я вразумился", говорит Дмитриев, "что еще рано мне выдавать мои произведения, и положил хранить их до времени под спудом" ("Взгл. на мою жизнь", 37).
Но если стихи Дмитриева потерпели неудачу, то его занятие переводом с французского небольших прозаических сочинений было выгодно, по крайней мере, в материальном отношении: он отдавал эти переводы книгопродавцам, которые печатали их за свой счет, а переводчику платили, по условию, книгами, так что у него составилась порядочная русская библиотека.
В это время Дмитриев познакомился с двумя лицами, имевшими решительное влияние на его литературные занятия. В начале 1783 года, когда Дмитриев был уже сержантом, он, возвратившись домой с прогулки, застал у себя "румяного, миловидного юношу", который с приятною улыбкой вручил ему письмо от отца. Это был Н. М. Карамзин, приехавший в Петербург на службу. Он приходился свойственником Дмитриеву потому что отец его женат был (в 1770 г.) вторым браком на тетке Дмитриева, сестре его отца, воспитанной в их семействе. На этой свадьбе Дмитриев увидел в первый раз будущего своего друга, тогда еще пятилетнего мальчика. Встретившись теперь в Петербурге, молодые люди быстро подружились и в течение целого года беспрестанно виделись давая друг другу отчет в прочитанном. В начале 1784 г. Карамзин вышел в отставку и уехал в Симбирск, а оттуда в Москву, встречаясь с Дмитриевым только мельком, во время приездов последнего в Симбирск и в Москву. В разлуке между друзьями возникла переписка (с 1787 г.), продолжавшаяся засим непрерывно почти 40 лет. От этой переписки сохранились и напечатаны только письма Карамзина; ответные же письма Дмитриева, к сожалению, не сохранились. (Пис. Карамз. к Дм-ву, VІІІ).
Незадолго до знакомства с Карамзиным, Дмитриев познакомился и подружился с сослуживцем своим по полку подпоручиком Фед. Ильич. Козлятевым. "Это было эпохою, с которой я начал выбираться на прямой путь словесности", читаем в его Записках (стр. 47). У Козлятева была хорошая французская библиотека, беспрестанно пополняемая, и, воспользовавшись ею, Дмитриев познакомился с сочинениями Бюффона, Даламбера, Дидро, Реналя, Мармонтеля, Тома, Ла Гарпа, Ж. Ж. Руссо, а также с лучшими французскими переводами греческих и латинских писателей. По совету Козлятева, он стал читать и учебные книги: "Об ораторском искусстве" Квинтилиана, "Курс словесности" Батте и Мармонтеля, а также книги общеобразовательного содержания: "Библиотеку образованного человека", "Три века французской словесности" аб. Саватье, записки Палиссо о французских писателях [Он был одним из самых ярых противников Дидро, энциклопедистов и Руссо и осмеивал их в своих комедиях. ("Энциклопед. Слов. Ефрона", 44, 632—633)] и "Критический журнал" Клемана. Ko всем этим пособиям французской литературы присоединялась умная беседа самого Козлятева, которая одна была для Дмитриева, по его собственным словам, "училищем изящного и вкуса".
Произведенный в 1787 году в прапорщики, он получил отпуск и провел его у родителей, а в следующем 1788 году, в июле месяце отправился в поход, по случаю открывшейся войны со Швецией, и прожил четыре месяца походной жизнью на границах Финляндии, но в сражениях, по-видимому, не участвовал: "мы видели неприятелей только в положении унылых пленников", сообщает он в "Записках". В конце года он, вместе с гвардейскими батальонами, невредимо возвратился в Петербург. В следующем году он опять ездил на границу Финляндии, но уже с мирною целью — навестить старшего брата. Поездка эта важна в жизни Дмитриева тем, что дала повод к знакомству его с Державиным. Описывая в своей поденной записке одно красивое местоположение, он включил в это описание стихотворное обращение к Державину, стихотворения которого знал еще с 1776 г., со времени выхода Ниталагайских од. С тех нор он усердно читал произведения Державина, появлявшиеся и отдельно, и в журналах: "СПб-ий Вестник" и "Собеседн. Любит. росс. слова" Восхищался ими, ставил их по силе, живописи, свежести и самобытности выше произведений всех других тогдашних стихотворцев, но имени автора не знал, так как Державин в то время сочинений своих не подписывал. "Наконец я узнал об имени прельстившего меня поэта", рассказывает он в Записках; "узнал и самого его лично; но только поглядывал на него издали во дворце с чувством удовольствия и глубокого уважения" ("Взгл. на мою жиз.", 53). Написанное им стихотворное обращение к Державину послужило поводом к личному между ними знакомству. Знакомый Дмитриеву родственник Державина, П. Ю. Львов, переписал эти стихи и показал их Державину. Последний пожелал познакомиться с их автором. Дмитриев долго "совестился представиться знаменитому певцу в лице мелкого и еще никем не признанного стихотворца". Наконец, настойчивое приглашение Державина победило эту застенчивость, и Дмитриев, в сопровождении П. Ю. Львова, отправился к поэту, "с которым желал и робел познакомиться". Принятый радушно и ласково, он через две недели сделался коротким знакомцем в доме Державина и стал бывать у него почти каждый день. "Со входом в дом его", говорит Дмитриев в Записках, "как будто мне открылся путь и к Парнасу" (стр. 57). До сих пор он был лично знаком только с двумя стихотворцами: Е. И. Костровым и гр. Д. И. Хвостовым. В доме Державина он познакомился с И. Ф. Богдановичем, Ив. Сем. Захаровым, Н. А. Львовым, Ф. П. Львовым, А. Н. Олениным, Д. И. Фон-Визиным и В. В. Капнистом.
Знакомство Дмитриева с Державиным произошло в 1790 г. В окт. 1790 г. приехал в Петербург Карамзин, возвращавшийся из-за границы, и Дмитриев поспешил познакомить его с Державиным. Карамзин возвратился с довольно смелым для того времени замыслом: не вступая в службу, посвятить себя исключительно литературной деятельности и уже лелеял в голове мысль о новом журнале. Эту мысль он поспешил сообщить и другу своему Дмитриеву, и новому знакомцу — Державину. Последний отнесся к литературному предприятию Карамзина очень сочувственно и обещал быть сотрудником, а Дмитриев, успевший уже показать Карамзину все написанные им в последние годы, но нигде не напечатанные "безделки", и уступая его желанию, отдал ему их "для подкрепления на первый случай журнального его запаса". Действительно, с первых же книжек "Московского Журнала" стали в нем появляться стихотворения Дмитриева, которые, однако, как он сам говорит, "были едва ли не ниже посредственных". Но это не совсем справедливо. Между ними есть, напр., стихотворение: "К***. О выгодах быть любовницею стихотворца" (помещенное в 1-й ч. "Моск. Журн", 1791), которое уже предвещает будущего автора сатиры "Чужой толк". Признаваясь Прелесте в любви и прельщая ее честью быть возлюбленной поэта, автор иронически говорит:
"Или не знаешь ты, что властен дать он то,
Пред чем богатство, власть, корона,
Все блага мира — вздор, ничто.
Поэт, примером я, едва воспламенится,
И вмиг в уме его тьма, тьма чудес родится.
В минуту он тебя в богиню претворит
И всех тебе сердца навеки покорит;
Он тотчас даст тебе усмешку, взгляд Авроры,
Гебеи молодость, прекрасную тень Флоры
И всех умильностей и прелестей собор,
Какими Грации блистают и Венера.
Распустишь волосы свои пред туалетом
Когда бы ни было, зимой ли то иль летом,
Тотчас Зефир готов их кудри развевать
И, прохлаждая, целовать".
Даже смерть не должна страшить Прелесты:
"Прелеста! ты умрешь, но жив останусь я!
Любовник страстный твой в элегии восстанет,
Растреплет волосы и в море слез потонет;
Все скажет, что сказать Овидии могли.
И ты бессмертною пребудешь на земли".
Но если Прелеста останется к нему равнодушной и не ответит ему взаимным чувством, то автор стращает ее такою угрозой:
"Другую полюблю, другую и прославлю".
С ІV части "Московского Журнала" начался, как говорит Дмитриев, новый период в его литературной деятельности, разумея под этим то, что с этих пор началась его литературная известность. В V-й части напечатана была его сказка: "Модная жена", содержанием которой послужил народный анекдот о хитрой жене, обманувшей кривоглазого мужа. В сказке Дмитриева роль мужа играет Пролаз, который
"...в течение полвека
Все полз, да полз, да бил челом
И, наконец, таким невинным ремеслом
Дополз до степени известна человека,
То есть, стал с именем — я говорю ведь так,
Как говорится в свете —
То есть, стал ездить он шестеркою в карете".
В отсутствие Пролаза к его молодой жене пришел любовник Миловзор, и влюбленная парочка уединилась в диванную.
"Диван для городской вострушки,
Когда на нем она сам-друг,
Опаснее, чем для пастушки
Средь рощицы зеленый луг.
И эта выдумка диванов,
По чести, месть нам от султанов".
Кончается также, как и в народной сказке: находчивая жена закрывает неожиданно явившемуся кривоглазому мужу здоровый глаз и этим дает любовнику возможность незаметно уйти. Сказка эта была замечена, и в действующих лицах узнали очень распространенные в тогдашнем обществе типы.
Карамзин сообщал своему другу: "Модная жена" очень понравилась нашей московской публике, и притом публике всякого разбора (Пис. к Дм. 16). В другом письме он уведомлял его: "Твои пьесы нравятся умным читателям" (стр. 18).
Еще большую славу доставило Дмитриеву другое стихотворение: "Голубок", напечатанное в VІ-й ч. "Москов. Журн." По своему до приторности сентиментальному тону оно пришлось пόсердцу тогдашним сентиментально настроенным читателям, было заучиваемо наизусть, положено на музыку и распеваемо во всех гостиных. Карамзин писал Дмитриеву 18 июля 1792 г.: "Херасков Сизого Голубка твоего называет прекраснейшей пьесой. Это уверяет меня, что он имеет хороший вкус" (Пис. к Дм. 29). Вообще, сотрудничество в изданиях Карамзина было лучшим временем в поэтическом творчестве Дмитриева. Особенно плодотворен был для него 1794 год. Дмитриев провел его на родине, в Сызрани, и в странствовании по Низовому краю и тут написал лучшие свои вещи: "Искатели фортуны", "К Волге", "Воздушные башни", "Причудница", "Чужой толк", "Послание к Державину, по случаю кончины первой его супруги", "Ермак", "Глас патриота" (на взятие Варшавы Суворовым). Последнее стихотворение, посланное Дмитриевым к Державину вместе с "Посланием", было представлено последним императрице и, по ее приказанию, напечатано за счет кабинета. "Знаешь ли, любезный", писал Дмитриеву Карамзин (из Москвы, 8 нояб. 1794 г.), "что твой "Глас патриота" напечатан в Петербурге и ходит там и здесь под именем Державина?" (Пис. Кар. к Дм. 51). Сатира "Чужой толк" нанесла меткий удар тогдашним одокропателям и послужила явным признаком перехода от искусственной напыщенности ложноклассицизма к более естественному, хотя и приторному в своих крайностях, сентиментализму. Сказка "Причудница", отличающаяся необыкновенною для того времени легкостью и естественностью стихотворной речи, есть, собственно, перевод пьесы Вольтера "La Bequeule". Ho тогдашняя критика поставила ее выше оригинала. А. Ф. Воейков, в своей критической статье о сочинениях Дмитриева, говорил, что в "Причуднице" он "далеко превзошел Вольтера" и "одержал над ним знаменитую победу" (Цветник, 1810, № 10). Об оде "Ермак" и о стихотворении "К Волге" Карамзин писал своему другу: "Сердечно благодарю тебя за стихи К Волге и за Ермака. И ту и другую пьесу читал я с великим удовольствием, не один раз, а несколько. Браво! Вот поэзия. Пиши так всегда, мой друг" (Пис. к Дм., 50). "Московский Журнал" Карамзина, в котором помещено 42 пьесы Дмитриева, выходил только два года (1791—1792) В 1794 и 1795 гг. Карамзин издал альманах "Аглая" (2 части), в котором напечатана только одна пьеса Дмитриева, а в промежутке между изданием первой и второй части "Аглаи" Карамзин напечатал сборник своих произведений, под заглавием "Мои безделки" (Москва, 1794, 2 ч.). Последовав его примеру, и Дмитриев издал первое собрание своих стихотворений, которое, в ответ своему другу, назвал "И мои безделки" (Москва, 1795). Печатанием этого сборника занялся Карамзин, который писал Дмитриеву 11 июля 1795 г.: "Твои приятные и скромные Безделки отпечатаны; думаю, что уже и публикованы. По возвращении в Москву сделаю счет с Клаудием (книгопродавцем) и перешлю к тебе сколько-нибудь денег" (Пис. к Дм., 56). "Это издание достопамятно для меня тем", сообщает Дмитриев в Записках, "что приобрело мне лестное знакомство с почтенным обер-камергером — Ив. Ив. Шуваловым. Меценат Ломоносова еще обращал приветливый взгляд и к позднейшему поколению наших поэтов" ("Взгл. на мою жизнь. 76)."
В изданном вслед за сим альманахе Карамзина "Аониды" (3 ч. 1796—99 гг.) помещено во 2 и 3 ч. двадцать пять стихотворений Дмитриева, написанных, вероятно, гораздо раньше, ибо он сам говорит, что в это время писал мало. Попав в военную службу не по склонности, а по существовавшему в то время обычаю, Дмитриев тяготился ею и с нетерпением ждал последнего в гвардии чина капитана, который и получил, наконец, 1-го января 1796 г. В этом новом чине он командовал гренадерской ротой во время крещенского парада, а вскоре за сим отпросился в годовой отпуск, с твердым намерением в следующий год выйти в отставку и переселиться в Москву, "к умножению московских бригадиров" (Взгл. на мою жизнь, 125). Последовавшая 6 нояб. 1796 г. кончина Императрицы Екатерины II застала его еще в отпуске и вынудила тотчас возвратиться в Петербург, где он, сказавшись больным, подал прошение об отставке и через неделю получил ее с повышением, ибо уволен был с чином полковника и с правом ношения нового мундира. Он уже мечтал о прелестях независимой жизни, как вдруг, вместе с сослуживцем своим, штабс-капит. В. И. Лихачевым, был неожиданно арестован по обвинению в злоумышлении на жизнь Государя. Вскоре обнаружилось, что это была проделка крепостного человека брата Лихачева, надеявшегося ложным доносом добиться свободы. Император торжественно, посреди генералитета и офицерства, объявил о невинности заподозренных, поцеловал их и пригласил к обеденному столу. Понятно, что об этом происшествии пошли в городе разговоры, и Дмитриеву пророчили разные награды; говорили даже, будто он будет назначен статс-секретарем. Между тем, сам Дмитриев "только и желал быть московским цензором книг, но, когда задумал просить об этом месте, оно уже было занято" (Взгл. на мою жизнь, 132). Наконец, по ходатайству наследника, он получил место за обер-прокурорским столом в сенате, с правом считаться по-прежнему полковником и ходить в мундире. A вскоре назначен был товарищем министра в новоучрежденном департаменте уделов и обер-прокурором сената. Не считая себя подготовленным к занятию такой трудной и важной должности, Дмитриев, еще до подписания указа, "имел смелость говорить генерал-прокурору, что отнюдь не заслуживает столь важного звания". — "Такого же мнения был и отец мой", прибавляет он в Записках, "вместо приветствия с местом, он журил меня, думая, что я сам домогался получить его" (Взгл. на мою жизнь, 135).
Вступив, после многолетней военной службы, в гражданскую, Дмитриев очутился в совершенно непривычной для него обстановке. "Я будто вступил в другой мир", рассказывает он в Записках, "совершенно для меня новый. Здесь и знакомства, и ласки основаны по большей части на расчетах своекорыстия; эгоизм господствует во всей силе; образ обхождения непрестанно изменяется, наравне с положением каждого. Товарищи не уступают кокеткам: каждый хочет исключительно прельстить своего начальника, хотя бы то было за счет другого; нет искренности в ответах: ловят, помнят и передают каждое неосторожное слово" (стр. 144—145).
Это и заставило его сказать, что с переходом в гражданскую службу "начинается ученичество мое в науке законоведения и знакомство с происками, эгоизмом, надменностью и раболепством двум, господствующим в наше время, страстям: любостяжанию и честолюбию" (стр. 134). Это печальное замечание Дмитриева подтверждается свидетельством другого современника, Болотова. "Всем известно", говорит он, "что сенат завален был толиким множеством дел, и производство и решение оных происходило столь медленно, что не было никому почти способа дождаться решения оного, буде не имел кто каких-нибудь особливых представителей или довольного числа денег для задаривания и подкупления тех, которым над производством оных наиболее трудиться надлежало. Бесчисленное множество челобитчиков живало всегда безвыездно в Петербурге, и многие из них проживались и проедались до сущего разорения, а, несмотря на все, решения своих дел никак иногда добиться и дождаться не могли. A от самого того и происходило то пагубное следствие, что все апелляции в сенат, по судным своим делам, как огня боялись... ибо удостоверены были в том, что нужно было только какому делу попасться в сенат, как и пошло оно на бесконечные века, и решения оного не иначе, как через несколько лет, дождаться было можно"; иные сенаторы "лет по пяти сряду в сенат не приезжали и не заглядывали в оный", "лихоимство вкралось во все чины до такого высокого градуса, что никто не хотел ничего без денег делать, и все вообще шло на деньгах и на закупании" (Пам. протекш. врем., ч. II, 115—117). Третий департамент сената, в который назначен был Дмитриев, заведовал делами Малороссии, Польского края, Лифляндии, Эстляндии, Финляндии и Курляндии и должен был руководствоваться, кроме великороссийских законов, Литовским Статутом, Магдебургским правом и другими местными узаконениями на шведском, немецком и латинском языках. Из всех этих узаконений переведены были на русский язык только земское уложение, Литовский Статут и Магдебургское право; "но переведены едва ли словесником", замечает Дмитриев, "в верности никем не засвидетельствованы, переписаны дурным почерком, без правописания, от долговременного и частого употребления затасканы и растрепаны" (Взгл. на мою жиз., 136). Прочие законы хранились в оригиналах и для пользования ими необходимо было прибегать к помощи переводчиков, "ибо заведовавший польскими делами не знал польского языка, а остзейских провинций и Курляндии — ни немецкого, ни латинского" (там же).
Познакомившись с таким положением вещей, Дмитриев немедленно представил генерал-прокурору о необходимости проверить и исправить существующие переводы, перевести то, что еще не было переведено, и все это напечатать, но это представление осталось без последствий. Претерпев, кроме этой неудачи, много и других неприятностей по службе, Дмитриев вышел в отставку (30 дек. 1799 г.), с чином тайного советника, и переселился в Москву, где купил себе деревянный домик с небольшим садом, у Красных ворот, "и возобновил авторскую жизнь". Она прервалась на время частью по недостатку времени, уходившего на хлопотливые занятия по службе, частью, может быть, и потому, что короткое царствование преемника Екатерины II вообще мало было способно вдохновлять писателей. Резкая перемена от свободы и благодушия Екатерининского времени к строгой и крутой требовательности ее преемника поселила повсюду состояние страха, недоумения, неуверенности в завтрашнем дне и подавленности духа. События во Франции заставляли принимать строгие меры против наплыва революционных идей, и цензурные стеснения доведены были до крайности. "Книгопродавцы наши не получили еще ни одной книжки нынешним летом", писал Карамзин Дмитриеву 6-го июля 1797 г. "Слышно, что нынешние цензоры тому причиною и что все присланные из чужих краев книги лежат в Рижской и Петербургской таможнях" (пис. к Дм-ву, 79).
Дмитриев, наравне с другими, конечно, очутился в таком же подавленном состоянии духа, при котором самостоятельная литературная деятельность почти невозможна, и посему намерен был, выйдя в отставку, заняться переводами. Но Карамзин поспешил разочаровать его: "Я рассмеялся твоей мысли жить переводами! Русская Литература ходит по миру, с сумою и с клюкою: худая нажива с него!" (Пис. к Дм-ву, 95). Из другого его письма узнаем, что и тут главной причиной являлась тогдашняя цензура, не дозволявшая переводить классических писателей: Демосфена, Цицерона, Саллюстия, потому что они были республиканцами. Это заставило Карамзина даже сказать, что если бы нужда не заставляла его иметь дело с типографией, то он, "положив руку на алтарь муз и заплакав горько, поклялся бы не служить им более, ни сочинениями, ни переводами". — "Странное дело! У нас есть академия, университеты, а литература под лавкою!", с горечью восклицает он (Пис. к Др-ву, 97). И очутилась она там потому, что "цензура, как черный медведь, стоит на дороге: к самым безделицам придираются" (там же, 99). Рижская цензура остановила немецкий перевод "Писем русского путешественника" (Пис. Кар. к Дм., 115), а московская не пропускала, при новых изданиях, уже напечатанных произведений Карамзина без помарок и пропусков, так что, выйдя из продажи, они могли сделаться редкостью, и тогда Карамзин, как автор, мог "исчезнуть заживо"; но, "умирая авторски, восклицаю: да здравствует российская литература!" остроумно заканчивает Карамзин свой печальный рассказ (Пис. к Дм-ву, 103—104).
Возобновив авторскую жизнь, Дмитриев возобновил и литературные знакомства, проводя время в беседах с И. П. Тургеневым, M. M. Херасковым, В. Л. Пушкиным, В. В. Измайловым и В. А. Жуковским.
С воцарением Имп. Александра I "литературные обстоятельства переменились, наконец, к лучшему... Цензура обещала быть не столь строгою, как прежде. Печать не представляла более опасностей. Книгопродавцы и типографщики приступили к Карамзину с убеждениями издавать журнал, надеясь получить большие выгоды через любимого публикою писателя, который так долго молчал и которого так желала она читать" (Погодин: Карамзин, I, 337—338). Так возник лучший журнал того времени — "Вестник Европы", издававшийся Карамзиным два года, в 1802 и 1803 гг. С возобновлением литературной деятельности Карамзина усилилась и литературная производительность Дмитриева. "Кажется, будто мне суждено было тогда только воспламениться поэзией, когда Карамзин издавал журнал", замечает Дмитриев в Записках (стр. 80). Действительно, в Вест. Евр. 1802—3 гг. помещено шестнадцать стихотворений Дмитриева и в числе их десять басен. С переходом Вестника Европы в другие руки и с прекращением литературной деятельности Карамзина, и Дмитриев писал уже редко и мало: "Карамзин перестал на меня действовать", говорит он в Записках (стр. 189). A вскоре, в 1810 г., при назначении Дмитриева на должность министра юстиции, литературные его занятия совсем прекратились.
Пробыв шесть лет в отставке, Дмитриев назначен был, 6 февр. 1806 г., сенатором в шестой (московский) департамент. В том же году, 18-го нояб., он награжден был орденом Св. Анны 1-й степ. В звании сенатора он не раз исполнял разные важные поручения. В 1807 году ему поручено было наблюдать за сбором земского ополчения в губерниях: Костромской, Вологодской, Нижегородской, Казанской и Вятской. В том же году ему предложено было занять место попечителя Московского университета, после смерти М. Н. Муравьева. Но Дмитриев, сознавая недостаточность своего образования и не желая играть роль "вороны в павлиньих перьях" ("Взгл. на мою жиз.", 155), добросовестно отказался (ответ его гр. Завадовскому приведен уже нами выше). В начале 1808 года он отправлен был в Рязань произвести следствие о злоупотреблениях по тамошнему питейному откупу. За исполнение этого поручения Государь приказал объявить ему свое особенное благоволение. В конце того же 1808 г. ему вновь поручено было "исследовать втайне поступки Костромского губернатора Пасынкова", за что он удостоился благоволительного рескрипта и пожалования по 3000 p. столовых денег ежегодно. В конце 1809 года он получил высочайший рескрипт, в котором сказано было, что Государь, "найдя нужным изъясниться с ним о предметах, в коих опытность его может быть полезна государству", желает, чтобы он прибыл к новому году в Петербург. Поспешив исполнить это лестное для него повеление, он прибыл в Петербург накануне Крещения (1810 г.) и в тот же день узнал из газет о назначении его членом Государственного Совета, а на другой день, при представлении Государю, он назначен был министром юстиции.
"При первом обзоре всех частей моего министерства", рассказывает Дмитриев в своих записках, "я уже видел, что многого недостает к успешному ходу этой машины: излишние инстанции, служащие только к проволочке дел и в пользу ябеднических изворотов; недостаточное назначение сумм на содержание судебных мест, особенно же палат гражданских и уголовных; определение чиновников к должностям большею частью наудачу, по проискам или через покровительство; неравенство в жалованье и производстве в чины: палатские председатели оставались и за выслугою узаконенного срока по несколько лет без повышения, между тем как молодые люди, числящиеся только в службе при министерствах, летели из чина в чин, даже и без выслуги лет, и награждаемы были знаками отличия. С тою же беспечностью определяемы были в сенат обер-прокуроры и обер-секретари, первые большею частью молодые люди из придворной или военной службы, благовоспитанные, но неопытные и поваженные к изощрению себя более в снискании выгодных связей и покровительства для получения знаков отличий. Последние поступали также отовсюду; испещрены были второстепенными орденами, но некоторые из них не умели порядочно составить даже "неважного определения" (183—184).
Во время своего министерства Дмитриев старался произвести разные улучшения. Прежде всего, желая "охранить достоинство" сената и "возвратить ему прежнюю важность", он предложил некоторые, весьма существенные дополнения к существовавшему постановлению о сенате. Для распространения юридического образования он признавал весьма полезным учредить в разных городах училища законоведения для дворянских, купеческих и мещанских детей. Но все это так и осталось только предположением, так как все нововведения отложены были до рассмотрения проекта преобразования сената. Ему удалось только ввести правильное распределение занятий по департаментам сената (Оп. биогр. генер.-прокурор. и мин. юстиц. Ж. Мин. Юст. 1864, II, 121). Гораздо больше простора для нововведений было ему в министерстве. Здесь он принял меры к ускорению делопроизводства и к устранению злоупотреблений при чинопроизводстве, а также очистил департамент министерства юстиции "от приказных трутней, причисленных к нему не для службы, а единственно для получения даром чинов и отличий" ("Взгл. на мою жизнь". 187—188). Обратив внимание на торги по винному откупу, он увеличил доход казны на несколько миллионов, за что получил от Государя орден Св. Александра Невского и единовременно 50000 руб., хотя сам признает, что в этом деле вся честь принадлежала усердию и опытности министра финансов. Засим он не забыл и так хорошо ему знакомого вопроса об издании переводов местных узаконений и по его распоряжению проверен, исправлен и напечатан был в 1811 г. перевод Литовского Статута. Сверх того, по его мысли учреждена была Комиссия для рассмотрения переводов уложения Грузинского царя Вахтанга и Комиссия для рассмотрения неоконченных дел Финляндии, причем уничтожена была Коллегия финляндских дел (там же, 123).