Поиск в словарях
Искать во всех

Большая биографическая энциклопедия - лопухин иван владимирович

Лопухин иван владимирович

— родился 24 февраля 1756 года, в селе Воскресенском (Ретяжи тож), Кромского уезда Орловской губернии. Имение это приобрел отец Л., Владимир Иванович (1703—1797 гг.), в царствование имп. Анны Иоанновны на деньги, вырученные от продажи изумрудов, доставшихся в приданое матери Л., Евдокии Ильиничне (1717—1774 гг.), от ее родителя, управлявшего при Петре Великом таможнею в Риге, Ильи Исаевича Исаева. Детство свое Л. провел частью в Ретяжах, частью в Киеве, где Владимир Иванович был губернатором. "Младенчество мое, — пишет Л., — было самое болезненное. Воспитан я в рассуждении тела в крайней неге, а со стороны знаний в большом небрежении. Русской грамматике учил меня домашний слуга; по-французски учил савояр, не знавший совсем правил языка; по-немецки — берлинец, который ненавидел языка немецкого и всячески старался сделать его мне противным, а хвастал французским; немецкие книги держали мы на учебном столе своем для одного вида, и я, выучась только читать по-немецки, разуметь, что читаю на нем, уже научился больше, нежели через десять лет, — научился от сильного желания разуметь на языке сем духовные книги. Одним словом, если я что знаю, то подлинно самоучкою". Зато родители усердно наставляли ребенка "в честности и благонравии"; нравственный склад его был таков, что "делать удовольствие людям всегда было его страстью"; "будучи еще ребенком, — говорит он, — я нарочно проигрывал мальчику, служившему при мне, деньги, какие у меня случались, и любовался его о том радостью". "Расположение к милостыне" он считал не добродетелью своей, а "природной склонностью, как в иных бывает к разным охотам". "Природной склонностью" была в нем и любовь к справедливости. "Для меня сделать неправду в суде, — писал Л., — и не спорить или не представлять против того, что мне кажется вредно и несправедливо, есть то же, что некоторым иные кушанья, которых желудок их никак не варит и которых они в рот взять не могут. Это во мне, как бы сказать, природный вкус, а не добродетель, которая должна быть действие победы над собою". Слабое здоровье не помешало Л. в отроческие годы питать страсть к военной службе: сидя дома, он "водил строи и давал баталии по Пюизегиору и Фоларду", а "кампаниями армий наших против турок, войны, начавшейся в 1769 году", он "так горячо занимался, что несколько ночей беспокойно спал от ожидания, чем решится кампания князя Голицына под Хотиным". "Хотя почти уже сорок лет не имел я в руках описания действий той войны, — говорил Л. в 1809 г., — но и теперь, конечно, помню все их числа".

По дворянскому обычаю, он записан был в гвардию унтер-офицером и в 1775 году пожалован в прапорщики Преображенского полка. Но через несколько месяцев болезнь принудила его "целые три года не выходить из комнаты, кроме как в летние и в самые хорошие дни", а затем еще "года три сряду мучила его лихорадка". "Это время, — говорит Л., — в самые бурные лета молодости было для меня большая опытная школа терпения и много послужило в пользу охоте моей к чтению". Видя, что военная служба ему не по силам, Л. готовился к гражданской и особенно занимала его часть уголовная; "с большой прилежностью собирал он всякие по этой части сведения" и, "бывая в уездном городе у приятеля своего, городничего, редко выезжал оттуда [без того], чтоб не побывать в тюрьме для разговоров на сей предмет с колодниками и для примечаний на них". В 1782 г. Л. был отставлен "из капитан-поручиков гвардии к статским делам полковником, а в конце того же года, при открытии по новым учреждениям (1775 г.) Московской губернии, определен был советником (впоследствии председателем) уголовной палаты.

В суде Л. был неизменным поборником правды и милости, приняв за правило "лучше оставить без наказания многих виноватых, нежели одного невинного осудить". Как огня боялся он "жребием ближнего своего жертвовать самолюбию" и, конечно, не терпел мздоимства. "Неотступно держась умеренности в наказаниях", он с величайшим вниманием "старался соблюдать всю точность и обрядов законных, почитая всякое нарушение их вредным, сколько для существа правосудия, столько же по влиянию чрез пример и на порядок службы, которой он должен быть душою". Отчетливо понимая, как важно судье самому вести дело, а не полагаться на секретарей, Л. всегда сам составлял "решительное определение". Не допуская, чтобы "мщение, как зверское свойство тиранства, даже каплей одной вливалось в наказание", он ставил целью последнего "исправление наказуемого"; вместе с тем оно должно служить "примером для отвращения от преступлений". "Все же, превосходящее сию меру, — полагал Л., — есть только бесплодное терзание человечества и действие неуважения к нему или лютости. Если б можно было всегда проникать в побуждения к преступлениям, то свойство и меры побуждений были бы, конечно, лучшими и самыми естественными указателями правила определения казни". Горячо восставал Л. против "наказаний бесконечных в здешней жизни и против смертной казни". Именно на этой почве и возникли большие неудовольствия между ним и московским главнокомандующим гр. Я. А. Брюсом, которого возмущала крайняя снисходительность приговоров уголовной палаты. В мае 1786 года Л. был "уволен с награждением чина статского советника". Недоволен был главнокомандующий и тем, что Л. принадлежал к обществу "мартинистов".

В 1779 г., когда переехал из Петербурга в Москву Н. И. Новиков, основана была по мысли И. Е. Шварца, при участии князей Н. Н. и Ю. Н. Трубецких, Н. И. Новикова, кн. А. А. Черкасского, М. М. Хераскова и др., "Педагогическая семинария" и положено начало "Дружескому обществу" (открытому официально в 1782 г.); тогда же ложа "Трех знамен" П. А. Татищева получила диплом от главы немецких масонов, герцога Фердинанда Брауншвейгского. В следующем 1780 г. основана была в Москве "тайная и сиентифическая" ложа "Гармония", в которую вошли все те же Н. И. Новиков, И. E. Шварц и прочие члены "Дружеского общества". Масонская и просветительная деятельность кружка подвигалась быстро. В 1781 году П. А. Татищев отправил за границу своего сына в сопровождении И. Е. Шварца. Последнему даны были от "Гармонии" полномочия, которыми он мог воспользоваться, чтобы войти в сношения с берлинской ложей "Трех глобусов" и представиться герцогу Фердинанду Брауншвейгскому. Главная цель поездки заключалась в том, чтобы высшая масонская власть освободила русское масонство от подчинения шведскому. Герцог признал это подчинение недействительным. В Берлине Шварц познакомился с главными деятелями в ложе "Трех глобусов", с И. Х. Велльнером и И. Х. А. Теденом. Они объяснили Шварцу, что герцог предполагал учредить в Москве два рыцарских капитула, и советовали подождать решения конвента, который должен был состояться в 1782 г. в Вильгельмсбаде; вместе с тем они предостерегали московских масонов от "злейших врагов ордена" — иллюминатов и, наконец, вовлекли Шварца в свой круг избранных братьев Злато-розового креста. Велльнер познакомил Шварца и с бар. Шредером, который стал агентом берлинских розенкрейцеров в Москве. Покидая Берлин, Шварц получил, за подписью Тедена, формальный акт, предоставивший ему, в качестве единственного верховного представителя теоретической степени соломоновских наук в России, право давать эту степень испытанным и благочестивым братьям; ему разрешено было также организовать и русское розенкрейцерство, но при строжайшем подчинении Велльнеру. Шварц вернулся в. Москву весною 1782 г. Летом состоялся конвент в Вильгельмсбаде, и на нем Россия была признана самостоятельной VIIІ провинцией. В том же году скончался московский главнокомандующий кн. В. М. Долгорукий-Крымский, и его место занял гр. З. Г. Чернышев; московские масоны встретили в нем друга-покровителя; в генерал-адъютанты к себе он взял И. П. Тургенева, а во главе своей канцелярии поставил С. И. Гамалея — один был в числе учредителей "Дружеского общества", другой стал его членом. Согласно решению Вильгельмсбадского конвента организованы были в Москве капитул и директория VIII провинции; но должность великого провинциального мастера осталась не замещенной: ее берегли для великого князя Павла Петровича. Неизвестно, когда именно великий князь был принят в масонство; по одним известиям, его принял принц Генрих Прусский в 1776 г., по другим — король шведский Густав III в 1777 г.; возможно, что вступление его в масонство состоялось во время заграничного путешествия в 1781—82 гг., когда ездил в Германию и Шварц; как бы то ни было, и ближайшие друзья Павла Петровича — кн. А. Б. Куракин, гр. Н. И. Панин, С. И. Плещеев, кн. Н. В. Репнин были масонами, и главной причиной той кары, которая постигла московских масонов в 1792 г., послужила попытка их сблизиться с великим князем. В 1782 г. никто, разумеется, не предвидел этой кары; напротив, масонские работы в Москве шли в это время полным ходом. К концу 1782 г. организован был Шварцем и круг розенкрейцеров. В него вошли князья Н. Н. и Ю. Н. Трубецкие, кн. А. А. Черкасский, кн. П. Н. Енгалычев, Н. И. и А. И. Новиковы, И. П. Тургенев, М. М. Херасков, С. И. Гамалея, В. В. Чулков, А. М. Кутузов, И. В. Лопухин, врач Френкель, купец Туссен; в 1783—84 гг. к ним присоединились бар. Шредер, М. И. Багрянский, Х. А. Чеботарев и О. А. Поздеев. В розенкрейцеры можно было принимать лишь людей испытанных и выдающихся по своим нравственным качествам; значит, к концу 1782 г. Л. уже близко сошелся с кружком Шварца и Новикова. Он оказал последнему и большую материальную услугу: на деньги, занятые у Л., Новиков купил дом (близ Никольских ворот, на Лубянской площади), в который перевел типографию из ее старого помещения. Л. познакомился с Новиковым, вероятно, вскоре после его переезда в Москву; об этом можно догадываться по тому, что "в Университетской типографии, у Новикова" напечатано в 1780 г. "Рассуждение (Л.) о злоупотреблении разума некоторыми новыми писателями и опровержение их вредных правил". Перед появлением этой брошюры в Л. произошла большая перемена. "Никогда, — говорит он, — не был еще я постоянным вольнодумцем, однако, кажется, больше старался утвердить себя в вольнодумстве, нежели в его безумии, и охотно читывал Вольтеровы насмешки над религиею, Руссовы опровержения и прочие подобные сочинения. Весьма замечательный со мною случай переменил вкус моего чтения и решительно отвратил меня от вольнодумства. Читая известную книгу (Гольбаха) “Système de la nature”, с восхищением читал я в конце ее извлечение всей книги под именем Устава Натуры (Code de Nature). Я перевел этот устав, любовался своим переводом, но напечатать его нельзя было. Я расположился рассевать его в рукописях. Но только что дописал первую самым красивым письмом, как вдруг почувствовал я неописанное раскаяние — не мог заснуть ночью прежде, нежели сжег я и красивую мою тетрадку, и черную. Но все я не был спокоен, пока не написал как бы в очищение себя “Рассуждение о злоупотреблении разума...”". Едва ли это совпадение душевного перелома Л. с переездом Новикова в Москву было случайным: "и красивая, и черная тетрадка" были сожжены именно в то время, как оживилась деятельность московских масонов. "Первые книги, родившие во мне охоту к чтению духовных, были известная (С.-Мартена) “О заблуждении и истине” и Арндта “О истинном христианстве”". Ту и другую высоко ценили розенкрейцеры, которых по имени С.-Мартена и называли обыкновенно "мартинистами". В 1780 г. напечатан был и другой труд Л., перевод соч. Юнга "Торжество веры над любовью" (перев. с франц.). Чрезвычайно высоко ценил Юнга ярый розенкрейцер и (вскоре) близкий друг Л., А. М. Кутузов. В 1782 г. напечатан был (также у Новикова) другой перевод Л. "Речь Томаса, говоренная в Академии французской при вступлении его в оную". По розенкрейцерству ничего нельзя было предпринять без ведома и согласия Велльнера; поэтому следовало представить в Берлин прошение московских братьев Злато-розового креста. Весной 1783 г. последовал благоприятный ответ "высших начальников" ордена. В том же году, на основании указа о вольных типографиях, члены "Дружеского общества" открыли две типографии: одну — на имя Новикова, другую — на имя Л.; третья, "тайная", всего из двух станов, помещавшаяся в доме Шварца, предназначена была исключительно для печатания масонских книг, не поступавших в продажу. Первая книга, напечатанная в типографии Л. в 1783 г., ясно указывает, в каком направлении пошла деятельность мартинистов: это — "Хризомандер, аллегорическая и сатирическая повесть различного весьма важного содержания" (переведена с немецкого А. А. Петровым, другом Н. М. Карамзина). Розенкрейцеры ценили эту книгу как руководство для алхимических работ по добыванию золота и философского камня. Затем (до 1786 г.) здесь напечатаны между прочим "Крата Репоа, или Описание посвящения в тайное общество египетских жрецов"; "Химическая псалтырь, или Философические правила о камне мудрых" Парацельса; "Должности братьев Злато-розового креста древней системы, говоренные Хрисофироном (Велльнером) в собраниях юниоратских, с присовокуплением некоторых речей других братьев"; "Братские увещания к некоторым братьям свбднм кмнщкм"; наконец, "О заблуждениях и истине, или Воззвание человеческого рода ко всеобщему началу знания. Сочинение, в котором открывается примечателям сомнительность изыскания их и непрестанные их погрешности и вместе указывается путь, по которому должно шествовать к приобретению физической очевидности; о происхождении добра и зла, о человеке, натуре вещественной, о натуре невещественной, о натуре священной, об основании политических правлений, о власти государей, о правосудии гражданском и уголовном, о науках, языках и художествах, соч. философа неизвестного (С.-Мартена)". Энергично работала и тайная типография. Здесь с 1783 по 1786 г. напечатаны были: "Дух масонства Гучинсона, с прибавлением некоторых вопросов и ответов о масонских таинствах", "Простосердечное наставление о молитве", "Драгоценный магический камень, то есть краткое изъяснение книги натуры по 7 величайшим листам ее, в коей можно читать божественную и натуральную премудрость, внесенную перстом Божиим", "Новое светило химическое", "Краткое извещение о невидимом существе и о находящихся в неизмеримом его пространстве творениях добрых и злых, также звездных и стихийных духах, о происхождении духов, существе и действии их", "Колыбель камня мудрых", "Словарь библейный и эмблематический", "Шестидневных дел сего мира тайное значение, открытое в зерцале предревней Моисеевой философии, в ней изъясняется о водах, Эдеме, о древе добра и зла и пр., сочинена аббатами Дюгетом и Дисфилетом, перевод с французского". Однако не в издании этих книг заключалась просветительная деятельность "Дружеского Общества"; науки "герметические" были для московских розенкрейцеров на втором, а не на первом плане. Главною целью "мартинистов" Л. считал издание книг духовных и наставляющих в нравственности истинно Евангельской. "Члены общества, — говорит он, — упражнялись в познании самого себя, творения и Творца по правилам науки, открывающей начала всех вещей, без познания коих никогда натура вещей истинно известна быть не может... Мы учились. Многим это казалось и покажется смешно; но простолюдинская пословица: “век живи, век учись” гораздо умнее такого смеха". Мартинисты занимались тем, "что необходимо нужно для вечного благополучия и для истинного блага в самой здешней жизни, которое состоит в том едином, чего никто и ничто лишить человека не может; единое же заключается в духе Христовом, долженствующем быть истинною жизнью человека, в духе чистой любви к Богу и ближнему". "В школах и на кафедрах твердят: люби Бога, люби ближнего, но не воспитывают той натуры, коей любовь сия свойственна; надобно человеку, так сказать, морально переродиться; тогда Евангельская нравственность будет ему природна. Помощь ближнему воспитывает дух чистой любви, которая есть магнит, привлекающий вездесущего Духа Божия, готового всегда соединиться с духом человеческим; а в сем соединении состоит все истинное просвещение и блаженство". Так писал Л. на склоне дней; "чтущим и любящим Бога и любящим добродетель" посвятил он и свою первую брошюру. "Создатель Природы все устроил к совершенному для людей благу и сотворил их удобными пользоваться оным; к сему потребно токмо, чтоб они благоразумно собой управляли и чтоб все свои деяния утверждали на добродетели, — говорит Л. в “Рассуждении”, — а безбожные мудрецы отвергают благость Творца и разрушают людское благополучие". "В какое несчастие, — восклицает он, обращаясь к автору “Системы Натуры” и “подобным ему писателям”, — повергся бы человеческий род, если б удовлетворилось ваше пагубное желание и если б могли подействовать змеиным жалом начертанные книги ваши!" Л. предлагает представить себе страну, которую заблуждение принесло бы в жертву этим писателям. В ней водворилось бы уныние, ослабли бы сопрягающие людей узы, поколебались бы весы правосудия. Не видя конца своим страданиям в здешней жизни, утратив веру в Бога и в бессмертие, люди не могли бы совладать со своими страстями. "Сколь утешительно воображать, — пишет он, — что по окончании добродетельного жития устремишься в лоно Творца своего. И сей последней надежды желают нас лишить безбожные мудрецы, стремясь употреблять все способы ядовитого разума своего на доказательства, что при окончании жизни пресечется бытие души, того существа, которое составляет все величество человека". Сопоставляя систему философов, проповедь которых вызвала "заговор буйства, побуждаемого глупым стремлением к необузданности и неестественному равенству", с философией мартинистов, Л. говорил (в старости): "Нашего общества предмет был — добродетель и старание, исправляя себя, достигать ее совершенства, при сердечном убеждении о совершенном ее в нас недостатке; а система наша — что Христос начало и конец всякого блаженства и добра в здешней жизни и будущей". Масонство для Л., как и для многих его современников, было в значительной степени "модой". Если он творил много добра и горячо защищал справедливость, то не в силу масонской доктрины, а под влиянием своей, как он выражался, "природной склонности"; можно сказать с уверенностью, что и без участия в ордене он заслужил бы имя "благодетеля", какое давали ему Жуковский, Лубяновский, Невзоров и мн. др., свято чтившие его память. Известно, что для многих масонство, особенно в форме розенкрейцерства, было не "модой", а "маской", очень удобной для прикрытия самых темных дел — грязного разврата, ненасытного корыстолюбия и жестокого крепостничества; Л. не носил этой маски: обвинения в ханжестве или двуличии, предъявляемые к нему врагами мартинистов, должны быть решительно отвергнуты, как низкая и злостная клевета. Любопытно, что и в "Записках" Л. масонство стоит в тени; на первый план он выдвигает свои "природные" склонности, судебную деятельность, заслуги перед монархом и родиной. Невысоко он ставил и свою литературную деятельность. "Авторство, — говорит он, — не мое ремесло, хотя и немало разного написать на роду своем мне случилось. Но я писал всегда или по нужде, или для провождения времени, для приятелей, или то, что, казалось мне, может, несмотря на склад, принести пользу. Правилам же писательским я вовсе не научен. Я прямой самоучка, и можно сказать, что по грамматике аза не знаю в глаза". Так оно и было в действительности: Л., кроме трактата о "Внутренней церкви" (1789—1798) да "Записок", продиктованных лет за семь до смерти, не дал ни одной книги; он писал коротенькие брошюры и, как он сам рассказывает, обыкновенно за один присест, под влиянием минуты. Как-то вздумалось ему переложить стихами "песни Давидовы". "Нашел было на меня дух поэзии, — говорит он, — и я, совсем не зная ее правил и никогда не писав стихов, переложил шесть псалмов, обращая все на внутреннюю жизнь обновления души... Если б ничто не отвлекло меня тогда, отчего пиитический дух этот во мне скрылся, то бы, думаю, переложил я всю Псалтырь в несколько дней; так сильно он действовал. После же не мог я написать ни одного стиха". Столь же внезапно явился на свет и "Нравоучительный катехизис истинных франкмасонов". Л. рассказывает: "Часто бывал я тогда (в 1790 г.) у преосвященного Платона, митрополита московского, которого отличным благорасположением я всегда пользовался. Он очень в разговорах восставал против нашего общества; однако ж расставались мы всегда приятелями. Однажды, разговаривая с ним, при возражениях на его критику, родилась у меня мысль об оном катехизисе; и я его тут же составил так, что, приехав домой, тотчас его написал". Точно так же "в Козлове (Эвпатории) в половине июля 1805 г., при прогулке и купанье" набросал Л. свое "Замечание на известную книгу Руссову du Contrat Social". Внезапно, будто по наитию свыше, явился и "Духовный рыцарь". "Сочинение это, — говорит Л., — диковинным случилось образом. Вдруг за обедом пришла мне об нем мысль. Отобедавши, тотчас я пошел прогуливаться. В прогулке составился весь план; и я с Покровки, дошедши только до Нюрнбергских лавок, скорыми шагами воротился домой, принялся писать; почти не вставая с места, писал часов шесть, и кончил сие сочинение, содержащее в себе листа четыре печатных в осьмушку мелкими литерами". Одна только книга Л. — она же и главная из всех его масонских работ — появилась после долгого над ней размышления; это "Некоторые черты о внутренней церкви, о едином пути истины и о различных путях заблуждения и гибели". Она была плодом изучения трудов С.-Мартена и Я. Беме; здесь собраны и наиболее отчетливо выражены мысли Л. о самоуглублении; ею как бы завершался круг работ Л. в течение того знаменательного десятилетия (1779—1789 гг.), которое В. О. Ключевский называет "новиковским" и к которому он относит зарождение русского "общественного мнения". "Книгу о внутренней церкви, — пишет Л., — сочинял я в 1789 году, оправляясь после жестокой болезни, и многое из нее написано мною карандашом в старом саду гр. Разумовского, в котором я часто прохаживался. Я писал ее для употребления в бывшем обществе нашем, и она была в иной форме; особливо первая ее глава. При издании же в печать (в 1798 г.) переменил я ее в нынешнюю форму". Впрочем, и на этот труд вдохновили Л. обстоятельства исключительные. "Неожиданный перелом болезни" своей, "верной предвестницы чахотки", которую медики уже и объявили Л., он приписал "действу силы милосердия Божия, разливающемуся через веру и растворение сердца любовью и на физическую натуру". Л. заболел в великий пост. На страстной неделе, по семейному обычаю, он говел, но причащаться принужден был дома. В день причастья он насилу встал с постели. Между тем его торопили идти слушать правило. "Все это, — говорит Л., — тревожило нетерпение, больному еще больше свойственное. Отслушав правило, пришел я в свои комнаты одеваться. Я спешу, а камердинер мой еще и умываться мне не приготовил. Рассердился я до исступления; ругал его, не бил только от говорившего еще несколько во мне чувства долговременной любви к нему и внимания, по отлично хорошему его поведению. Но брань моя была такими язвительными словами, что побои легче бы ему, конечно, были. Он дрожал, бледнел — синие пятна показывались на лице его. Увидев это, почувствовал я вдруг всю мерзость моего поступка: и, залившись слезами, бросился в ноги к моему камердинеру. Можно себе представить, какая это была сцена! Тут мне сказали, что священник пришел с дарами. Я пошел, в слезах же и рыдая, причащаться и — причастился подлинно. Проводя священника, лег я отдохнуть. Уснул с час и, проснувшись, почувствовал в теле моем такую теплоту здоровья, какой медики уже для меня в натуре не предполагали, словом, я проснулся здоров". Вскоре приехал домашний доктор и приписал выздоровление своим порошкам; "надобно приметить, — пишет Л., — что он мне лекарства выписывал, а я их не принимал и все уже тогда давно оставил... Поют “дивен Бог в святых Его”, но ежели можно осмелиться сказать, то Он еще дивнее в грешниках". "Для меня сочинение сей книги, — замечает Л. о “Внутренней церкви”, — будет всегдашним утешением, потому что ощутительная мне помощь Божия в сочинении сем удостоверяет меня в его пользе". Так, обратившись в 1779 г. от вольнодумства и материализма на путь благочестия и мистицизма, Л. через десять лет настолько углубился в себя, что явно "ощущал" помощь Божию.

Печатание "Внутренней церкви" пришлось отложить по необходимости: по мере того как развивалась деятельность мартинистов, год от года принимались против них все более суровые меры; к тому времени, когда закончена была первая редакция "Внутренней церкви", тучи сгустились настолько, что надо было думать не о расширении деятельности, а об ее ликвидации.

В феврале 1784 г. умер Шварц. Братья Злато-розового креста остались без управляющего, а в теоретическом градусе не было главного надзирателя. Для замещения этих должностей требовались инструкции и согласие из Берлина. Туда поехал бар. Шредер, и в апреле последовал ответ Тедена: предписано было втайне учредить директорию из трех достойнейших "мастеров": П. А. Татищева, Н. И. Новикова и кн. Н. Н. Tpyбецкого, а затем избрать секретарей и главных надзирателей. Директория учреждена 30 апреля; главными надзирателями были избраны бар. Шредер для немецких братьев и Л. — для русских. В мае того же года Л. основал ложу "Блистающей звезды", а затем, побывав в Орле, убедил и там открыть ложу своего приятеля, З. Я. Карнеева. Бар. Шредер по возвращении из Берлина, согласно предписанию Велльнера, заменил Шварца в ордене розенкрейцеров. Хотя с января 1784 г. повелением высших масонских властей работы лож были приостановлены, но, ввиду того что розенкрейцеры составили избранный и тайный круг, "молчание" это (silanum) их не касалось, и собрания "братьев" продолжались. В том же году, уже по смерти Шварца, учреждена была "Типографическая компания". Она состояла из 14 членов с основным капиталом в 57500 руб., не считая книг (на 80000 руб.), переданных в компанию Н. И. и А. И. Новиковыми; из этих 14 членов 12 были розенкрейцерами; наибольшую сумму (20000 руб.) внесли И. В. и П. В. Лопухины. Управление делами было поручено кн. Н. Н. и Ю. Н. Трубецким, Н. И. Новикову, С. И. Гамалее, И. В. Лопухину, А. М. Кутузову и бар. Шредеру. Тогда же сделана была попытка организовать два повременных издания — то были "Избранная библиотека для христианского чтения" и "Магазин свободнокаменьщицкий, содержащий в себе: речи, говоренные в собраниях, песни, письма, разговоры и другие краткие писания стихами и прозою"; оба издания печатались в типографии Л.; в песнях заключались похвалы цесаревичу Павлу. "Избранной библиотеки" вышло 3 части (в 1786 г. она перепечатана в 2 частях "для бедных"), а "Магазина" 2 части (напечатано, но не вышло в свет начало 3 части) — на этом оба издания прекратились.

В августе 1784 года умер гр. З. Г. Чернышев, и его заменил гр. Я. А. Брюс; само назначение гр. Брюса, презрительно относившегося к масонам, не сулило им добра. В следующем году приехал в Москву один из ближайших друзей Павла Петровича, кн. Н. В. Репнин; он был принят в теоретичный градус. Тогда же бар. Шредер купил огромный дом Гендрикова и, не будучи в состоянии уплатить всю сумму, передал, его Типографической компании. Лето, осень и начало зимы 1785 г. Л. провел в деревне с отцом и братом Петром Владимировичем (1782—1805), а затем вернулся в Москву, где прожил "больше десяти лет сряду, вне ее не ночевав ни одной ночи". Поездка бар. Шредера за границу (в 1785 г.), его свидание с масонами в Петербурге, Дерпте и Риге, а затем сношения в Берлине с Велльнером, который состоял в оживленной переписке с кн. Н. В. Репниным и возлагал большие надежды на участие цесаревича в ордене, наконец, широкий размах, какой получила, деятельность розенкрейцеров, благодаря Типографической компании, — все это вызвало со стороны императрицы как бы первые предостережения: указами 7 октября и 23 декабря повелено было осмотреть в Москве частные школы и училища (в том числе и "новиковские"), испытать Н. И. Новикова в православии и составить роспись его изданиям. В январе следующего года приняты более строгие меры, и множество книг, напечатанных у Новикова и Л., было конфисковано. Лoпyxинcкая и тайная типография закрылись; замерло и "Дружеское Общество". Несколько спокойнее стали чувствовать себя мартинисты, когда в Москву назначен был, вместо гр. Брюса, П. Д. Еропкин. Большая перемена произошла тогда и в Берлине: в августе 1786 г. скончался Фридрих II; его наследник, Фридрих-Вильгельм II, назначил министром Велльнера, к которому давно уже питал безграничное доверие. В дружеских отношениях с новым королем Пруссии был и наследник русского престола. В конце 1786 г. снова появился в Москве кн. Н. В. Репнин; с ним близко сошелся Л. и дал ему звание "надзирателя". Наконец, тогда же через архитектора В. И. Бажанова доставлены были цесаревичу некоторые издания Новикова; разговор свой с Павлом Петровичем Бажанов изложил в особой записке: извлечение из нее было послано в Берлин. Весною 1787 г. отправились за границу бар. Шредер и А. М. Кутузов для изучения "герметических" наук, а также и для посвящения в высшие степени. Руководителем Кутузова в Берлине был Дю-Боск, близко стоявший к Велльнеру и Тедену. В Петербурге, разумеется, знали и учитывали все эти шаги; в июле 1787 г. последовал указ, который должен был подорвать всю работу Типографической компании. Новое свидание Бажанова с великим князем кончилось тем, что Павел Петрович совершенно отстранился от мартинистов. Тем временем последовал ответ из Берлина на представление о великом князе, составленное по первой записке Бажанова. Об этом узнала впоследствии императрица. В 1788 г. она запретила кураторам университета возобновлять контракт с Новиковым на типографию; в конце года отношения с Пруссией настолько обострились, что кн. Н. Н. Трубецкой советовал А. М. Кyтyзовy покинуть Берлин, если начнется война. Следующий год оказался для розенкрейцеров еще тяжелее: общая молва приписывала французскую революцию иллюминатам, с которыми и у нас, и за границей смешивали мартинистов; в июне императрица приблизила к себе Платона Зубова, относившегося к масонам не только подозрительно, но и враждебно. В 1790 году поднялось дело Радищева; в Москву был назначен кн. А. А. Прозоровский, он установил надзор за перепиской Кутузова и отсылал снятые в почтамте копии в Петербург для представления императрице; за перепиской следили и в Риге. Л. знал об этом, но "писал всегда так, как бы говорил наедине в полной откровенности" и даже воспользовался этим обстоятельством, чтобы "описать все существо и действие (иx) общества"; "в одном письме, — говорит он, — повторил я сказанное мною некогда гр. Брюсу, что и государи могут ошибаться, и что ежели государыня, не имея прямого понятия о какой-нибудь доброй вещи, дурных о ней мыслей, то никак нет долга соображаться с таким ее заключением и угождать ему была бы величайшая подлость, измена в душе правилам добродетели, грех перед Богом и пред ее собственным величием. Я написал сие точно для того, чтоб она прочитала". Мало того, Л. в редком письме к другу не расточал похвал мудрости и милосердию императрицы, опять-таки для того, чтоб она это прочитала. С такой же целью оправдать "общество" он составил и свой "Катехизис". "Переведя его на французский язык, — говорит Л., — и напечатав в типографии компании нашей, отдал я знакомому книгопродавцу продавать, как новую книжку, полученную из чужих краев. Все сие тогда известно было только троим из самых коротких моих". Среди вопросов и ответов о работе франкмасонов встречаются между прочим следующие:

В. Какая должность истинного франкмасона в рассуждении своего государя?

О. Он должен царя чтить и во всяком страхе повиноваться ему, не токмо доброму и кроткому, но и строптивому. 1 Петр., II, 17, 18; Ефес., VI, 5, 7.

В. Какие его обязанности в рассуждении властей управляющих?

О. Он должен быть покорен высшим властям, не токмо из страха наказания, но и по долгу совести. Рим., XIII, 1—5.

"Катехизис" охватывает весь круг обязанностей франкмасона по отношению к ближним, врагам, родителям, жене, детям, подвластным и т. д.; его первые страницы посвящены масонской работе, и он так составлен, что на первый взгляд кажется, будто у автора не было никакой посторонней задачи, кроме краткого изложения масонских истин. Но сам Л. рассказывает: "Для того же предмета, для которого издал я свой “Нравоучительный катехизис”, заставил я написать известную книжку: “Кто может быть добрым гражданином и подданным верным”, которая также переведена на французский и пущена была в продажу. Сочинил ее по моему плану самый ближний друг мой, Иван Петрович Тургенев". Из письма Л. к А. М. Кутузову (14 октября 1790) ясно, "на какой предмет" составлена была эта книжка. Выразив свое негодование против "юродствующей Франции" и против "модной французской философии", Л. говорит: "Зови меня, кто хочет, фанатиком, мартинистом, распромасоном, как угодно, я уверен, что то государство счастливее, в котором больше прямых христиан. Они токмо могут быть хорошими подданными и гражданами. Недурно сие предложено в вышедшей в нынешнем году книжке “Qui peut être un bon citoyen et un sujet fidèle?”. Она здесь продается. Писана, видно, масоном, и прямым, ибо он все основывает на христианстве и хулит иллюминатов". К тому же времени относится и "Духовный рыцарь". Любопытно, что и здесь на первых же страницах — правила гражданского поведения, которые должен подписать, "клятвенно обещая исполнять их наистрожайше", каждый вступающий. Второе правило гласит: "Непоколебимая верность и покорность к своему Государю, с особливою обязанностью охранять Престол Его, не только по долгу общей верноподданных присяги, но и всеми силами стремясь изобретать и употреблять всякие к тому благие и разумные средства, и таким же образом стараясь отвращать и предупреждать все оному противное тайно и явно, наипаче в настоящие времена адского буйства и волнения против Властей Державных". Четвертое: "Совершенное повиновение учрежденным в Правительстве Начальствам и примерное наблюдение Законов Государственных". Пятое: "Совокупными силами и каждому особо, сколько возможно, противоборствовать буйственной и пагубной системе мнимых вольности и равенства и стараться искоренять ее всеми искусными средствами действий разума и всякими возможными путями добрыми". — Далее Л. излагает масонский ритуал, который, может быть, принят был в ложе "Блистающей звезды", где он состоял наместным мастером. Едва заметны "гражданские мотивы" лишь в третьей масонской книге Л.: "Некоторые черты о внутренней церкви". Главный предмет ее — возрождение или обновление в Иисусе Христе; главные же средства на пути к Божественной жизни — насилование воли, молитва, воздержание, дела любви, поучение в познании натуры; в особенности следует воздерживать разум от стремления проникнуть в существо таинств, "принадлежащих области того царствия, в которое плоть и кровь не могут проникать и которые открываются единым Духом Царя и Господа Иисуса". Кроме церкви Христовой, есть церковь антихристова; к ней Л. причисляет "духовных сластолюбцев, прилежащих к тайным наукам не по любви к истине, но из самолюбия; к ней же относятся любопытством, корыстью и себялюбием прилепленные к познаниям, к златоделанию и к исканию средств искусством продолжать греховную жизнь, к упражнениям в буквах теософии, каббалы, алхимии, тайной медицины и в магнетизме оном, который может учиниться наилучшим рассадником и приготовлением для действий темных сил". Таковы же и модные философы, которые тщатся доказать, что душа смертна, что самолюбие должно быть основанием всех действий человеческих, что христианство — фанатизм; всех ниже стоят гадатели, убийцы, пьяницы, блудодеи... Отвергая корыстные занятия тайными науками, Л. допускал их из чистой любви к истине. Что же касается познания натуры и себя, то Л. считал весьма полезным "искусство, которым просвещенные соединяют, разделяют, разрушают существа, развивают их состав и возвращают в источные их стихии, и при сем действии собственными своими очами созерцают таинства Иисуса Христа, последствие страдания Его и в сокращении и в химических явлениях видят все происшествие и следствие Его воплощения! Се плоды познания, открываемого истинною Феософией и просвещенным созерцанием Натуры!". Книга, по напечатании ее в 1798 г., имела большой успех у нас и за границей. "Очень умножилось удовольствие" Л. благодаря одобрению Эккартсгаузена, "который называл сию книгу драгоценною и истинною мудростью исполненною". Для такого рода книг время было неблагоприятное. Дела компании шли все хуже. Новиков заметно охладел к масонской работе или, по крайней мере, уклонялся от нее. Между друзьями начались размолвки. Бар. Шредер, находившийся в наилучших отношениях с А. М. Кутузовым, стал врагом Новикова из-за денег, затраченных на покупку дома и вложенных в капитал компании, которая не давала обещанных доходов. Новиков был недоволен тем, что Кутузов жил в Берлине. Кн. Н. Н. Трубецкой и Лопухин упрекали Новикова за равнодушие к ордену. Весной 1791 г. императрица послала в Москву кн. А. А. Безбородко с таким опытным сыщиком, как Н. П. Архаров, и приказала собрать на месте точные сведения о мартинистах и, в случае надобности, передать кн. Прозоровскому указ о следствии над ними. Есть известие, что Безбородко было не по душе гонение на масонов; воспользовавшись слухом, не вполне верным, что Л. сжег важнейшие бумаги, он не дал хода распоряжению государыни. Осенью поселился в своей подмосковной кн. Н. В. Peпнин — тогда он еще теснее сошелся с Л. Впоследствии, уже по смерти князя, Л. напечатал его нравоучительные статьи (Les fruits dе la grâce) и помещал свои о нем воспоминания в "Друге Юношества". Дела Типографической компании пошли так плохо, что в ноябре 1791 г. состоялся акт об ее ликвидации и передаче одному Новикову. Наконец 18 апреля 1792 г. кн. А. А. Прозоровский получил указ об аресте Новикова; более трех месяцев тянулось его дело, и лишь 1-го августа императрица подписала приговор о заключении его на 15 лет в Шлиссельбургскую крепость; 10 августа кн. Прозоровский вызвал к допросу Л. Князь предлагал Л. один за другим вопросы, списанные на отдельных листах; Л. писал ответы прямо набело. "Вопросы, — говорит он, — списаны были очень тщательно. Сама государыня изволила поправлять их и свои вмещать слова. Все метилось на подозрение связей с ближайшею к престолу особою; прочее же было, так сказать, подобрано только для расширения завесы. В четвертом или пятом пункте началась эта материя, и кн. Прозоровский, отдавая мне его, дрожащею, правда, немножко рукою, таким же голосом говорил: “Посмотрю, что вы на это скажете?” — “О! на это отвечать всего легче”, — сказал я; и написал ответ мой так справедливо и оправдательно, (что) после много сие, конечно, участвовало в причинах благоволения ко мне оной высокой особы". Допрос затянулся до поздней ночи; утром Л. опять явился в кабинет князя; тот не принимал никого, даже губернатора; так "мы — пишет Л. — со лбу на лоб с кн. Прозоровским беседовали по крайней мере часов с двадцать". "Долго помнил я все мои ответы, — говорит Л., — так, что мог бы написать их почти от слова до слова; но я столько устал от упражнения в оригинальном их сочинении, что очень много дней после того приняться за перо была самая тяжкая для меня работа. Заключение же вытекло из такого сильного во мне впечатления, что я никогда не мог его забыть; писав его, я подлинно плакал, обливался, можно сказать, слезами, и точно от причин, в нем изображенных". Плакал, читая его, и статс-секретарь В. С. Попов во время доклада Екатерине II; вслед за ним прослезилась и сама императрица. Сверх ожидания, она решилась освободить Л. от ссылки. "Все, — пишет он, — удивлялись случившейся со мной перемене. Гр. А. Г. Орлов, можно сказать, поражен был удивлением — и тем больше, говорил он, что правила государыни ему очень известны. Не хотел он верить, чтоб я не имел при дворе сильной партии. И подлинно, у меня была самая сильная: невинность и Один, сильный ее покровитель".

Еще до окончательного разгрома новиковского кружка Л. засвидетельствовал свою благонамеренность и в "Нравоучительном катехизисе", и в "Духовном рыцаре", и особенно в письмах к А. М. Кутузову; чуть не в каждом письме отрекался он от знакомства и с Радищевым, и с его книгой; он полагал даже, что ссылка может принести "нещастному" свою пользу и "поспособствовать ему увидеть свои заблуждения и обратиться на путь христианский". Тем громче стали благонамеренные речи Л. после разгрома; ненависть к "извергам, разбойникам, нечестивцам и мучителям юродствующей Франции" вдохновили Л. на целый сборник (в 80 страничек, из трех, впоследствии изданных порознь, брошюр): "Излияние сердца, чтущего благость единоначалия и ужасающегося, взирая на пагубные плоды мечтания равенства и буйной свободы, с присовокуплением нескольких изображений душевной слепоты тех которые не там, где должно, ищут причин своих бедствий" (Писано россиянином, сочинившим рассуждение о злоупотреблении разума некоторыми новыми писателями и проч., напечатанное в 1780 году. Калуга, с указного дозволения, 1794 года). Посвящая свой сборник гр. А. Г. Орлову, "сочинитель" писал: "Вашему имени, в храме славы блистающему, в знак почтения моего в великой душе Вашей, посвящаю сию книгу, содержащую излияние искреннейших моих чувствий и образ мыслей моих о разных предметах. Искренность моя известна Вашему Сиятельству. Вы знаете, милостивый государь, что я или молчу, или говорю то, что думаю. Откровенно называл я графа Орлова-Чесменского героем, а неправду неправдою. Я уверен, что Ваше Сиятельство сие приношение мое изволите принять с обыкновенным Вашим ко мне благоволением, которое тем больше приносит мне чести и удовольствия, что оно, сказать осмелюсь, не есть приобретение корыстного и ласкательного искания, но бесценный дар чувствованиям, нелицемерно чтущим отличающее Вас великодушие и подвиги славные и для отечества полезные". Эпиграф для первой брошюры ("Благость и преимущество единоначалия") Л. взял у Ла Брюера: "Всего благоразумнее и надежнее почитать образ отечественного правления за самый лучший и ему повиноваться". Вся книжка представляет собою сплошной панегирик "единоначалию" и его мудрой носительнице Екатерине II. "Вся вселенная должна признать — по мнению сочинителя — что преимущественно блистающий светом славы и человеколюбия монарший престол Российский паче всех озарил человечество спасительными милосердия лучами". "А вы, варвары, расторгшие спасительные узы законной священной власти и покорившие себя нечестивому самовластию многоглавного чудовища зверских тиранов — грозит он революционерам — трепещите победительного Екатеринина скипетра. Несчастные, трепещите или паче жаждите ее мудрого предначертания, могущего сокрушить адское ваше здание, все ваши ковы развеять, яко прах, — и прогнать тьму, вас ослепляющую". В другой брошюре ("Изображение мечты равенства и буйной свободы с пагубными их плодами") Л. восклицает: "Равенство! свобода буйная! мечты, порожденные чадом тусклого светильника лжемудрия; распложденные безумными писаниями нечестивых татей философского имени, адским пламенем стремящихся отвращать взор человеческий даже от тени пресветлого Софиина лица. Мечты, соблазнительные умам слабым, сердцам развращенным!" "Мечты пагубные! — пишет он далее, — Вы воплотилися в тигров, и в них свирепствуете на престолах мерзости и запустения, плавающих по морям крови, ими пролиянной... Дерзость, бесстыдство, лютость паче зверской и жало сатанинского остроумия составляют качество сонмища мучителей, весь народ мерзостью своею печатлеющего... Огнь, развратом, вольнодумством, невежеством, зломышленниками возженный, огнь, тлевший сокровенно в теле несчастного народа, вдруг воспылал, и все тело объято стало высочайшей степени болезнию души... Несчастные! Буйствуя мнимую обрести свободу, двинулись вы расторгнуть мечтательные пределы неволи, вы сокрушили стены единой из темниц, по несчастию необходимых при бедственном развращении рода человеческого!.. Все нам вопиет о естественности неравенства. Все нам возвещает необходимость, пользу подчинения и власти, коих взаимное действие есть душа порядка... Божественное единство, вселенною управляющее, освящает свое подобие в земных Царях и величеством их венчает"... Изобразив, "коль кpacнoе, коль восхитительное добрый Монарх являет зрелище", автор замечает: "Есть свобода истинная живоносным древом добродетели рождаемая и священною властию Царей и законов даруемая... Священная власть Царская, власть законодательная, полагают на земле пределы свободы. Право действовать во всем пределов сих пространстве, есть одна истинная вольность в благоучрежденных человеческих обществах". В третьей брошюре ("Описание нескольких картин и список с некоторых отрывков, находящихся в магазине давнего смотрения на внутренние причины действия и на слепоту развращенных французов") Л. высмеивает некоего философа, который начал свое сочинение так: "Верное средство устроить благополучную республику, в которой бы везде, без малейшего нарушения, все шло по законам, всех бы воли как одна были, и"... "перо притупилось; он чинит его, не умеет очинить по руке, и сердится, что никогда еще не мог и с пером сладить". В другом отрывке Л. говорит: "Адский дух мятежничества, волнуясь в груди одного гражданина, более заражает атмосферу тишины и благоденствия общего, нежели тысячи злоупотреблений, неистребимых при сродном заблуждении людям". Мысли свои о монархии и республике Л. изложил также в "Отрывках", написанных в 1794 г. и, с некоторыми дополнениями, перепечатанных в "Друге Юношества" 1808 г. "И здравый рассудок, и свидетельство мудрейших, и опыты многих веков — говорит он — доказывают, что единоначалие или монархическое правление есть лучший образ правления в области обширной. Республика истинно хороша быть может там, где бы большая часть составляющих общество были здравомыслящие и любящие добродетель. В таком обществе превосходно бы действовала сумма душ добрых; следовательно, господствовал бы там всегда голос доброго намерения. Где ж такое общество на земле?... Лучшие законы суть написанная бумага — и больше ничего; нужно, чтоб исполняющие их и исполнять заставляющие, любили их содержание и цель, т. е. добро... Лучше терпеть величайшее притеснение и тиранство, нежели возмущаться и частным людям предпринимать перемену правления... Может ли не через законные пути и не имеющими на то права производимая перемена в правлении происходить без возмутительного духа, разливающего на все души лютость, своеволие, необузданность?.. Каждому государству наблюдать должно свою общественную пользу истинную, т. е. чтоб единственным в ней основанием было общее того государства благо, в котором бы последний пастух, по мере своего состояния, таким же воспользовался участием, как и первый вельможа по мере своего. Вот возможное равенство в благосостоянии гражданском, по пристойности чинам и степеням, а не то мечтательное равенство, которое буйство столько бедствий в Европе приключило". В том же 1794 г. Л. в восемь дней написал драму в 5 действиях: "Торжество правосудия и добродетели, или Добрый судья". Драматургом Л. и сам себя не считал; он находил, однако, что если его пьеса не годилась для сцены, то "чтение ее может быть не бесполезно, и правила и чувствования, которыми она исполнена, не могут сделать стыда сочинителю". В брошюрах шла речь о буйстве революционеров, в драме бичуются нравы и литература. В пьесе есть, между прочим, такая сцена: барышня (Милонрава) читает и сердится на горничную (Машиньку), которая мешает ей своей болтовней.

Б. Какая ты болтунья, Машинька! Не мешай мне, пожалуйста!

Г. Вертела-то читать?

Б. Тьфу ты какая, Машинька, перестань, пожалуйста!

Г. Да, я таки этой книги терпеть не могу.

Б. Скучно: какой?

Г. Будто я не знаю, сударыня, какую вы читаете. Это Вертел?

Б. Какой Вертел — ха, ха, xa! — Вертер.

Г. Ну, я не знаю, сударыня, Вертел ли она, Вертин; только знаю, что ежели барышне моей пропадать, так от нее, да еще от Илаизы, как ли она называется.

Нет сомнения, что простодушная Машенька выразила взгляд самого автора на развращающее влияние и "Вертера", и "Элоизы". В 1780 г. на 20 страничках малого формата Л. выступил против Гольбаха, Д(идро) и "подобных им писателей"; четверть века спустя на таких же 20 страничках он ополчается против "Общественного договора" в своем "Замечании на известную книгу Руссову du Contrat social". Опровергнув "мудрования Руссовы", Л. спрашивает в заключение: "Где же земли христианские, коих все обитатели были бы истинные христиане духом и делами? Там не было бы грабежей, раздоров и убийств. Самолюбие и сластолюбие там бы не владычествовали: были бы падения слабости человеческой, которым и праведники подвержены, но не торжествовал бы порок с бесстыдством и умыслом. Где же такие области? Нет! истинные сокровища неба на земле редки. Под неприметною корою простоты и презрения от мира, они открывают в нем явления того златого века, которого слабыми описаниями одной тени мы столько восхищаемся в песнях искуснейших пиитов. Но доколе волк хищный не взыграет с агнцем — нужны для обороны от зверей оружия, для укрощения их бичи и путы, нужны — и будут". Странные слова в устах идеалиста и апостола гуманности, каким изображают иногда Л.; они покажутся очень обыкновенными, если принять во внимание, что через год с небольшим тот же автор (в донесениях императору Александру I) выступил на защиту дворянских интересов и крепостного права "для блага отечества".

Все эти мысли и чувства Л. не только излагал на бумаге; он претворял их в жизнь, как судья, сенатор, как государственный и общественный деятель; лишь кн. Прозоровский, да гр. Ростопчин, при их крайней подозрительности, могли считать этого благонамереннейшего монархиста и патриота опасным заговорщиком и врагом порядка. Первый из них известил Екатерину ІІ, будто за ужином 30 человек бросали жребий, кому из них зарезать императрицу, и будто жребий пал на Л.; а второй, видя, как близко стал Л. к Павлу I, передал императору об этом извете и "с удовольствием заметил, что нанес своим разговором смертельный удар и Л., и всем мартинистам".

Император Павел тотчас по вступлении на престол вызвал верных друзей своих С. И. Плещеева и кн. Н. В. Репнина: ему была известна также старинная и тесная связь их с Л.; по секрету от обоих государь вызвал Л. в Петербург и 4 декабря 1796 г. принял необычайно ласково, а на следующий день пожаловал в действ. ст. советники, с повелением находиться при особе Его Величества: "т. е. тогда, как и при Екатерине II, и прежде, определялись статс-секретари". "К вечеру того же дня, — пишет Л., — император призвал меня к себе, приказал мне объявить в Сенате генерал-прокурору волю его об освобождении всех без изъятия заточенных по Тайной Экспедиции, кроме повредившихся в уме". Исключительная доверенность государя к Л. родила против него зависть, "как обыкновенно при дворе бывает". Очень неприятно было некоторым то, что Л. стали известны все дела по Тайной Экспедиции и что ему "открыт был вход ко всем заключенным по ней во всей империи, с правом присутствовать при следствиях, в экспедиции производившихся". Окружавшим государя не нравилась также связь Л. с князем Репниным и Плещеевым; а когда приказано было послать за старинным другом Л., З. Я. Корнеевым, то "на языке, часто при дворах употребительном, стали говорить, что Л. подбирает себе партию". "Корнеев приехал в Петербург, — говорит Л., — когда все уже против него было настроено; с того времени государь сделался холоден ко мне; главной причиной было затруднение, в которое поставили его против меня те, коим я был ненадобен и которые ему были больше надобны, нежели я; он даже перестал говорить со мною". 20 января 1797 г. последовал указ, по которому Л. был пожалован тайным советником и сенатором в Московские департаменты.

Возвращение Л. в Москву несказанно обрадовало его отца; но радость Владимира Ивановича была непродолжительна — он скончался летом того же года на руках сына. В Сенате Л. ведал уголовные дела и по-прежнему восставал против жестоких наказаний, воюя против несчастного предубеждения своих товарищей, которые думали, будто государю угоден суд самый строгий, и заботились лишь о том, чтобы выносить самые крутые приговоры. В начале 1800 года назначены были сенаторские осмотры всех губерний: Л. и М. Г. Спиридонов посланы были в Казанскую, Вятскую и Оренбургскую. Результаты и приемы вятской ревизии Л. опубликовал в особой тетрадке под заглавием: "Выписка наставлений и приказаний, данных гг. сенаторами при осмотре Вятской губ. в марте 1800 г.". Император остался очень доволен осмотром и, прочитав донесение, тотчас приказал: губернатора за старостью уволить от дел с полным пенсионом, остальных же вятских чиновников, всех без исключения, отрешить и предать суду. Против Л. поднялась целая буря; но скоро удалось ее утишить, смягчив гнев государя. Летом того же года была закончена ревизия двух других губерний и в августе Л. вернулся в Москву, где "безвыездно из нее присутствовал в Сенате до самой кончины императора Павла І".

В следующее царствование Л. продолжал свою службу в Сенате. Император Александр после коронации перед возвращением в Петербург поручил Л. с Ю. А. Нелединским-Мелецким "осмотреть Слободскую-Украинскую (Харьковскую) губернию и произвести в ней некоторые исследования". Здесь, в тюрьме уездного города Богучара, Л. встретил однодворца, которого содержали по обвинению в политическом преступлении; а все дело заключалось в недоказанном на него извете, будто он в кабаке произнес слова, оскорбительные для Его Величества; Л. тотчас отправил представление государю об этом деле, как не заслуживающем уважения, но таком, которое по законам не может быть уничтожено. Однодворец был немедленно освобожден, сенаторы получили Всемилостивейший рескрипт и 20 января 1802 года последовал указ, чтобы впредь дела такого рода не вершить в губернских местах, а представлять в Сенат. Именно изъятие подобных дел из ведомства губернаторов и представлялось Л. необходимым. Тогда же удалось Л. остановить в самом начале возмущение духоборцев и получить согласие государя на переселение их на Молочные Воды. "В публике — пишет Л. — иные хвалили это дело, а большая часть осуждали. Бранили меня несколько ученых монахов, которые думают, что все, касающееся до религии, есть их монополия; бранили меня — благочестивыми слывущие старцы, кои не пропускают обедней и прилежно соблюдают посты, а между тем готовы без разбора подписывать людям ссылку и всякую неправду для приятеля, особливо для вельможи-придворного; бранили думающие о себе, что они философы, которые презирают все секты и расколы, хотя не знают прямо, что такое секта или раскол, не знают сами хорошенько, какой они религии; бранили охотники вмешиваться в политику, которые, как бы заботясь о благосостоянии и твердости государства, кричат, что секты не должны быть терпимы, хотя также не знают, что такое секта и в чем состоит благосостояние государства, и хотя они сами из-за ленточки, из-за титула какого-нибудь превосходительства и особливо из-за знатной суммы ходячих достоинств готовы на все пуститься". Ввиду этих нареканий Л. составил по делу духоборцев особую записку, которую распространил в копиях и послал для печати в "Сионский Вестник" под заглавием "Глас искренности", при письме 12 июля 1806 г. (Записка была напечатана лишь в декабрьской книжке "Сионского Вестника" за 1817 г.; часть рукописи, под заглавием "Отзыв искренности", включена в "Записки" Л.).

Вскоре по возвращении Л. в Москву его избрали в совестные судьи, но накануне представления об этом выборе государь назначил Л. председателем в комиссии для разбора споров и определения повинностей в Крыму. Весной 1803 г., с разрешения государя, Л. вернулся на короткое время в Москву, а оттуда в марте проехал в Петербург; здесь он прожил, сверх ожидания, до августа следующего года и лишь зимою возвратился в Крым. Л. несколько тяготился этими разъездами: здоровье его пошатнулось, он запутался в долгах, его тянуло в подмосковное село Савинское (описанное В. А. Жуковским в "Вестнике Европы" 1809 г. и Воейковым в "Новостях Литературы" 1825 г.). В июле 1805 г. государь уступил настойчивым просьбам Л. и согласился на его увольнение от комиссии. "О выезде моем из Крыма, — говорит Л., — жалел тамошний народ, который очень полюбил меня; это тем замечательнее, а для меня лестнее, что я должен был быть против его, защищая по справедливости права дворян и новых помещиков, которые, как я слышал, не столько, однако, меня любят. Но тамошние жители были довольны мною. Недовольны были только тогдашние начальники губернии, потому что пребывание мое там немножко их ограничивало, и особливо досадовали они на меня за то, что я вступился за некоторых бедняков, у которых вымучили напрасные признания в покраже казенных червонцев и оговор в отдаче их будто одному честному и достаточному мурзе, коего также без всякого основания обыскивали, держали в самой тесной тюрьме, срамили, водя по городу, как важного преступника". Л. добился оправдания невинных Сенатом, но, к удивлению своему, узнал, что победа его вызвала смех товарищей. "Странно, — говорит он по этому поводу, — оправдания мертвого Каласа читают с восторгами, а что свои беспокровные бедняки живые сидели в тюрьмах и пытаны — это дело кажется очень не важным. Неужели оттого, что там Вольтер, Калас и Франция, а здесь Джантемир-мурза, поселяне Мухин с Гласовым и русская Таврида? Впрочем, я удивляюсь, как можно защиту невинности и великим делом почитать. Это должно быть самое натуральное. Не защитить невинность, когда можно, есть адская холодность, хуже злодейства, имеющего какое-нибудь побуждение". Многие укоряли Л. за беспорядки, произвол и в особенности за медленный ход работы в "крымской комиссии": говорили, что он затягивает дело, потому что ему выгодно жить и властвовать в Крыму: "И сие писали, — замечает Л., — когда я по самой убедительной моей просьбе об увольнении уже получил предварительное согласие государя". Сурово осуждал Л. его преемник Д. Б. Мертваго. По его словам, "явные отзывы Л., что он прислан защитить угнетенных, манили к нему толпами людей. Мелкие прежние судьишки, секретари и подьячие, завидуя получившим имения, и знавшие все их пакости, открывают свое ремесло, пишут всем прошения. Сенатор, без прочтения от всех принимающий, накопил необъятную кипу бумаг, нагрузил комиссию балластом более, нежели было в Ноевом ковчеге. Помещики, кои побогатее и поболее прочих виноватые, приметя склонность сенатора к пьянству и чванству, сопутствуя ему и угождая, приобрели его благорасположение. Он нашел правила комиссии неудобными для исполнения, уехал на целый год в Петербург и привез оттуда дополнения, коими укоренились права помещиков, для поселения людей не имеющих. Крым терпел больше прежнего. Хозяйство остановилось. Медленность комиссии и порядок, несносно отяготительный, причиною, что в три года ее существования ни одного дела не решено и даже половины бумаг не разобрано и не прочтено". На этот упрек Л. отвечает: "Считали, что от меня медленно идет дело комиссии, но я уже скоро четыре года, как оставил ее, а она еще, кажется, не близка к своему окончанию". Однако во всех этих нареканиях была и значительная доля правды. Л. внушал членам комиссии, что "они несут труд чрезмерный, что комиссия эта тяжелая, четырнадцать лет существовать долженствующая, достойна великого внимания и милости государевой"; видя, что приближается конец комиссии, члены ее начали противиться новому начальнику: "никто ничего не стал делать; на всяком шагу споры, голоса; словом, совершенная остановка". Члены комиссии дорожили большим жалованьем и столовыми деньгами. Сам Л. получал, кроме жалованья по чину, ежемесячно 500 руб. столовых, да на путевые издержки ему выдано было 5000 руб. Покидая комиссию, Л. хотел удержать столовые. Запутавшись в долгах и чувствуя, что ему необходимо уехать из Крыма, он представил государю через гр. В. П. Кочубея обширную докладную записку, в которой подробно изложил всю историю своих долгов. Не считая себя "охотником до денег", мотом или игроком, он указывал, что "не только не любил делать пиров и праздников и никогда не давал их, но, может быть, даже всегда был против их предупрежден". Одной из главных причин своей задолженности Л. считал "затраты знатных сумм" на просвещение и на издание книг, "утверждающих корень чистой нравственности и добродетели"; вместе с тем все расходы свои он производил в долг, так как отец его, несмотря на слепоту и на преклонный возраст, "сам управлял и распоряжался имением" до кончины своей. Представлялся случай, когда император Павел питал к нему исключительное расположение, прибегнуть "к помощи щедрот царских", но Л. "не мог воспользоваться тем случаем по некоторой непобедимой стыдливости в нраве своем, говорить о себе и просить". "Я, — пишет он, — никогда не мог легко и вообразить себе возможность просить даров и наград без заслуг" и теперь "ни слова не сказал бы я, естьли бы не крайность заставила". Он желал, чтобы повелено было купить в казну его деревню в Калужской губернии, пожаловать из Кабинета взаймы 50 тыс. руб. и проч. Одновременно с этой просьбой Л. писал своему "прелюбезному другу" М. М. Cпeранскому, чтобы тот постарался "о наилучшем и скорейшем увольнении его из крымской комиссии"; вместе с тем ему хотелось, "не из сребролюбия, но по прямой надобности", чтобы ему "оставили столовые и хотя бы половину получаемых". "Кажется, — замечает он, — это было бы не чрезвычайное; и сколько примеров: Алябьевы, Сушковы, Пестели, Обресковы, Мухановы и пр., и пр.". Пусть просьба 50 тыс. рублей "взаймы" была вызвана исключительной крайностью, но ссылка на бесчисленные примеры показывала, что Л. сам нисколько не выделял себя из рядов служилого дворянства, получавшего деревни, чины, жалованье, столовые и "помощь от щедрот царских". Он считал свое бессребреничество не добродетелью, а природной "темпераментальной" склонностью, и был прав: он так же широко тратил, как легко получал. Кн. Вяземский писал о нем: "Л. был милостив и щедролюбив до крайности, именно до крайности. Одною рукою раздавал он милостыню, другою занимал он деньги направо и налево и не платил долгов своих: облегчая участь иных семейств, он разорял другие. Он не щадил и приятелей своих, и товарищей по мартинизму. Вдова Тургенева, мать известных Тургеневых, долго не могла выручить значительную сумму, которую Л. занял у мужа ее. Нелединский, товарищ его по Сенату и ездивший с ним на ревизию в одну из южных губерний, так объяснял нравственное противоречие, которое оказывалось в характере его. По мистическому настроению своему Л. вообразил себе, что он свыше послан на землю для уравновешения общественных положений: он брал у одного и давал другому". Совсем не благодушно относился к этому "мистическому противоречию" М. М. Сперанский. На правах искреннего друга он писал Л. по поводу его споров с Тургеневыми и других долговых дел: "Быть богатым и употреблять богатство на предметы благотворения, конечно, хорошо; но делать долги и потом тягаться о долгах, какое бы ни было, впрочем, их начало, сие и в обыкновенном человеке есть дело не похвальное, а в вас оно и совсем непонятно. Оно опечалило друзей ваших, обрадовало завистников и невежей; возродило старые нарекания и, что всего горше, соблазнило слабых. В чем состоит вся сия соблазнительная тяжба? Все заимодавцы ваши имеют право на ваше имение: ибо долг, в срок не заплаченный, есть завладение чуждого. В числе сих должников один ищет быть прежде других удовлетворенным. Какая вам до сего нужда? Имение не вам принадлежит, а заимодавцам. Положим, что вы вступаетесь за них. Но кто дал вам право учреждать степени нужды и удовлетворения в имении чуждом? Вы владеете им единственно по праву сильного или, лучше сказать, по слабости долговых наших законов. Таким образом, вступив в чужую тяжбу, в дело ваших заимодавцев, и споря о чужом имении, вы довели дело до Сената. Здесь, по крайней мере, время было остановиться, но вы поступили далее. Высшее правительство не какими силами человеческими, но Богом и Государем, конечно, по лучшему возможному плану учрежденное и не без Промысла существующее, решило дело не по вашему мнению. Простая гражданская скромность и умеренность в деле корысти, не говоря уже о христианском смирении и самоотвержении, должна была вас заставить пожертвовать вашим мнением; но вы решились лучше предпочесть его всему, решились назвать их всех “беззаконниками и сущими поборниками неправды” (истинный смысл письма вашего к Государю), нежели покориться. Остерегитесь, милостивый государь, Бога ради, остерегитесь! Дух, непрерывно на нас враждующий, позавидовав святости и прямоте ваших об истине понятий, преградил на сию минуту благотворное их влияние на дела и движение вашей воли. Он вверг вас в странное своекорыстие, в некоторый род запальчивости и непокорливости, омрачив ум ваш какими-то видами личного, препирательного и на едином вашем мнении основанного правосудия, и отвел вас так далеко от истинной любви и смирения в дебри тяжбы и самомнения, что вы ужаснулись бы сами, если бы со стороны прочитали последнюю жалобу вашу. Разве все дело наше состоит в том, чтобы исповедовать словами имя Христово и услаждаться в кабинете размышлением о сем великом имени, а внешние дела попускать идти так, как бы они шли и без Него, по общему движению страстей? Разве на крест надобно смотреть с умилением, а несть его не наше дело? Разве словами только надобно нам здесь считать себя изгнанниками и пришельцами, а на деле за каждый кусок земли воевать с целым светом и всех, с нами разномыслящих, считать за беззаконников? Разве можно любить людей и обливать всегда желчию укоризны то самое сословие, в коем Промысл нас поставил и сопричислил в виде собратия? После всего, что вы делали для успехов истины и благочестия, вы не можете, вы не должны себя вести по общим правилам, в свете принятым и принимаемым; вам не может быть простительно вводить и утверждать собственным примером вашим столь разительный раскол между правилами христианскими и гражданским поведением. Вы знаете, что раскол сей издавна существует и что он всегда был камнем претыкания для слабых. Остерегитесь, милостивый государь; скажу вам еще горестную истину: в вас и примером вашим Бог смиряет всех тех, кои, по слову Фомы Кемнийского, свили себе гнездо на небеси. Я не говорю лично о себе, хотя не могу от вас скрыть, что по привязанности моей к вам и я неоднократно разделял со всеми слабыми чашу соблазна и скорби, от вас к нам идущую. Я вижу одно средство, коим можно еще все поправить: продать имение за какую бы то цену ни было и расплатиться с долгами. Кто дал вам право удержать чужое для того, что вы раздавали некогда и ныне раздаете свое? По всем сведениям, мною собранным, вы без хлеба еще и за сим не останетеся; а медля, умножите только ваши запутанности и, что и того хуже, умножите толки противников и, смею вымолвить пред вами страшное слово, умножите поношение имени христианского. Что принадлежит до дела с Тургеневыми, оно уже решено единогласно всем светом против вас и прежде письма вашего: письмо не остановит исполнения".

Так писал искренний и преданный друг; после этих слов нечего удивляться беспощадному приговору врага: в глазах гр. Ф. В. Ростопчина Л. "был человек самый безнравственный, пьяница, преданный разврату и противоестественным порокам, имеющий 60000 руб. дохода и разоряющий целые семейства, которым не платит, занимая у них деньги; издатель мистических книг, подающий одной рукой милостыню бедняку и отгоняющий другою своих злосчастных заимодавцев". Докладная записка Л. полного успеха не имела: государь отозвался, что он деревень в этом году не покупает, что денег в Кабинете нет; он ограничился пожалованием хорошей аренды.

В сентябре 1805 г. Л. вернулся в Москву и стал опять присутствовать в Сенате, по-прежнему вызывая шум своим заступничеством за судимых. Он находил, что все "стремились осуждать сколь можно строже, и не только нимало не принимали на себя труда сыскивать в законах и обстоятельствах дел способы к пощаде человечества, но не уважали их и там, где они сами собою представлялись зрению и рассудку. Например — были споры о том, чтоб не неделю, а месяц продержать в смирительном доме; были голоса, чтобы сечь по жребию десятого". Л. считал весьма вероятным, что при новом расписании сенаторов именно из-за споров перевели его в восьмой департамент, к делам которого он вовсе не имел привычки. Не без удовольствия покинул он Москву вследствие нового поручения: в конце 1806 г. решено было учредить милицию; несколько сенаторов отправлены были по губерниям для наблюдения за порядком и тишиной; надзору Л. были вверены губернии Тульская, Калужская, Владимирская и Рязанская. Еженедельно Л. посылал государю свои рапорты, в которых он откровенно высказал, как тяготились милицией все слои населения. "Нет никого, — писал он, — кроме водимых видами личных выгод или легкомыслием, кто бы не находил учреждение милиции тягостным и могущим расстроить общее хозяйство и мирность поселянской особливо жизни". Встречая всюду повиновение, готовность, усердие, он советовал беречь это общее чувство, как самый драгоценный залог прямой силы и твердости отечества. Говорили, что Наполеон может вторгнуться внутрь России и взволновать простой народ. Л. не разделял этих опасений, он боялся, "чтоб в дворянстве и состояниях учащихся не торжествовало ложное просвещение, на безверии основанное, и чтоб, наконец, не изострилось внутри пагубнейшнее оружие от злоупотребления самого земского войска". Он не ждал мятежей и волнений, но "в тягость, возмутительную народу, в оскорбление несносное могли обратиться своевольство чиновников и распутность столь многочисленной толпы рядовых ратников". "Итак, государь, — писал он, — верность и рвение везде общее, все вам верно, все любит вас до восхищения; но чувство бремени от земского войска — общее же, как доносил я откровенно". Откровенность Л., подчас граничащая с резкостью, была обусловлена его "героическим" патриотизмом. Как в детстве он ночей не спал, волнуясь ходом турецкой войны, так в зрелые и старческие годы он искренно радовался славе русского оружия. Поздравляя друга сердечного, А. М. Кутузова, с миром 1791 г., он писал: "Сбылось и твое доброе предчувствие, что отечество наше, несмотря на все против его ковы, выйдет с обыкновенною ему славою. Подлинно — славно и полезно. Слава Богу, даровавшему нам мир, и очень выгодный; неприятели наши, думаю, не ожидали этого". Л. спешил послать другу копию с "письма из близких мест к театру действий" и жалел, что его, пожалуй, нет в иностранных газетах: "тут видно, как Русь-матушка всем нос утерла". В другой раз, когда стали говорить о войне с Пруссией весной 1791 г., он писал Кутузову: "Ты очень благоразумно делаешь, выезжая из Берлина, ежели близка война, хотя бы то было и на счет твоего здоровья, коим должно жертвовать отечеству своему. Только ну, пруссаки, не плакать бы вам! Видно, они забыли, что наши ребята легки на ногу, и в Берлин-то им прилететь не впервые будет". Не считая известный поступок кн. Я. Долгорукого, разодравшего Высочайший указ, актом смелости и твердости патриотической, видя в нем порыв не великодушия, а запальчивости нрава, Л. рассуждает: "Смелость и твердость патриотические истинно являются в таких представлениях, коими заставляешь того, кому представления эти делаются, оставлять любимые его предприятия — предприятия, так сказать, страстей его и прихотей, без всякой им замены, совершенно обнаруживая их вредность, или в замечаниях о безвозвратном сделании неправды или погрешности политической, одним словом, такие представления, которые в корне трогают самолюбие того, кому представляются: и чем далее от престола представляющий, тем почтеннее его представления, чем большей он при том опасности подвергает себя, тем он истиннее патриот-герой". Таким "патриотом-героем" и заявил себя Л. в донесениях 1807 г. Он сознавал, что многое в них может не понравиться императору Александру и тем не менее писал, что думал. "Когда должно говорить, — замечает он в первом же донесении, — то не могу говорить я неправду государю и не такому, как Вам, рожденному быть истинным отцом отечеству и примером благости царского сана. Вам, государь, говоря правду, я выигрываю, ибо надеюсь, что приобретаю чрез то Вашу милость. Но не побоялся бы за правду для отечества и гнева царского потому, что отечество люблю я больше себя". Интересы родины тесно сплетались в глазах Л. с интересами дворянского сословия. Величайшей тревогой наполнила его сердце инструкция, данная 20 декабря 1806 г. и назначавшая "для милиционных экзерциций день из определенных для работ на помещиков". "Дни назначать, конечно, должно, — писал Лопухин, — и всего приличнее то сделать по соображению с хозяйственною удобностью для помещиков. Но, Всемилостивейший Государь, повергаясь на колена пред Вами, как вернейший подданный и сын отечества, усердствуя о спокойствии его, всеподданнейше, всеубедительнейше представляю Вашему Императорскому Величеству иным образом изъяснения о том повелеть, чтоб не возобновился указ (1797 г.), разделяющий время работ крестьянских на себя и на помещиков, ограничивающий власть последних, не сходно с общею пользою, указ, которого памятны следствия при издании его, и который, смею сказать, хорошо, что оставался как бы без исполнения. В России ослабление связей подчиненности крестьян помещикам опаснее самого нашествия неприятельского и не в настоящем положении вещей. Я могу о сем говорить беспристрастно, никогда истинно не дорожив правами господства, стыдясь даже выговаривать слово “холоп”, до слабости, может быть, снисходителен будучи к слугам своим и крестьянам. Первый, может быть, желаю, чтоб не было на Русской земле ни одного несвободного человека, естьли б только то без вреда для нее возможно было; и, наконец, будучи накануне, по известным Вашему Величеству обстоятельствам долгов моих, не иметь, может быть, ни одной деревни! Итак, голос мой тут не только есть, но и должен быть беспристрастен. И в сих то чувствах я уверен, что ничего не может быть пагубнее для внутренней твердости и общего спокойства России, как расслабление оных связей; внушения никакие не помогут, ежели действия соответствовать не будут!" По этим соображениям Л. перед отъездом из Москвы, не дожидаясь ответа, настоятельно советовал главнокомандующему ген. Тутолмину, "чтоб при назначении дней не объявлять точно словами, разделяющими дни работ крестьян на себя и на помещиков". Указывая в дальнейших донесениях различные недочеты в организации земского войска, Л. снова и снова возвращается к вопросу о "нерушимости связей и повиновения рядовых по их коренным состояниям". "Внушать это — говорит он — тем паче считаю нужным, что уже появляется, как и естественно, хотя изредка и в неважном еще виде, расположение к своевольству, от несмысленных заключений, что уже под особливым живут начальством, и плод заблуждения сего, доселе не вящий, как в некоторых развратное и дома истощающее пьянство, уклонность от хозяйственных упражнений, малые ослушания, что все может еще униматься не самыми строгими, только не упустительными средствами, которые и подтверждаю я бдительно употреблять в самых коренных состояниях оных оруженосцев, т. е. в земском ведомстве и в круге волостных и помещичьих властей, дабы исправляемые крупно с исправлением больше убеждались и в том, что не выведены они из подчинения властям оным".

Летом 1807 г. Л. вернулся в Москву и возобновил свои занятия в VIII департаменте Сената: и здесь он встретился с крестьянским вопросом. "В оном департаменте, — пишет Л., — споры мои большей частью были по делам ищущих вольности от помещиков. Вдруг приняли себе за правило всячески натягивать в пользу таковых ищущих, и это не по сердечному расположению и не по законной справедливости, а для того что угождать думают тем государю. Я никогда не соглашался удовлетворять просьбам таких ищущих вольности, без совершенного, по законам, их на то права. Государю, конечно, угодно, чтоб не оставались крепостными те, кои подлинно ими быть не должны, но освобождать из крепостей подбором под законы есть разрушение силы их во вред общий. И кроме вреда сего, какой же плод таких решений? Несколько десятков или сотен не будут под властью помещиков с тем, что большая из них, может быть, часть сопьются или голодные и нагие скитаться будут по улицам и по дорогам. Наконец, министр юстиции предположил, что не имеет места по таким делам и закон о десятилетней давности, уничтожающий всякие иски, и все департаменты сие приняли, но я не согласился, и не соглашусь прежде, нежели будет на то указ государев, который один может переменять законы. Они должны исполняться по точным их словам, а в толках о разуме их могут быть разномыслие и ошибки у всех министров и сенаторов. Ежели в оных делах не принимать закона о десятилетней давности, которой ныне один ограничивает время исков, то, натурально, и никакого времени уважать не должно; а за сто, за двести, за триста лет, и для чего не больше, когда так, — кто ж найдутся крепостными? Итак, взволнуешь только людей самым малым числом таких решений, а многих сделать общая польза, конечно, не допустит. Целые селения, многие тысячи душ станут производить иски вольности. Начнется дело перьями стряпчих, питающихся ябедою и подущеньем на нее, а кончится пушками или, по крайней мере, кнутьями и ссылками, ежели не виселицами, что также бывало. И в сем случае имею я предметом только общественную пользу; собственность моя нисколько тут не вмешивается, и не может вмешиваться, как я очень изъяснял в первом письме моем по милиции к Государю из Тулы, от 4 Генваря 1807 года. Еще скажу, что я первый, может быть, желаю, чтоб не было на Русской земле ни одного несвободного человека, естьли б только то без вреда для нее возможно было. Но народ требует обуздания и для собственной его пользы. Для сохранения же общего благоустройства нет надежнее полиции, как управление помещиков. Тираны из них должны быть обузданы, но сие должно быть так расположено, чтоб начальники губерний, при обузданиях тиранства, столько же бы страшились наказания за малейшее при том излишество, или пристрастие, и столько ж бы уверены были не избежать того наказания, сколько тираны за тиранство. И еще скажу, что по сие время в России ослабление связей подчиненности помещикам опаснее нашествия неприятельского. Свойственно мягкосердечию жалеть и о том, когда не совсем еще от болезней оправившиеся могут только прогуливаться в больничном саду и пить-есть только то, что им велят лекари; свойственно доброму сердцу желать, чтоб они как можно скорее воспользовались полною для всех свободою; но дать ее им прежде времени было бы их же уморить. У нас в решениях принято оное правило всегда решить в пользу отбывающих от помещиков, отнюдь не из сострадания к ним, и даже совершенно против своего желания, но потому только ошибочному понятию об угодном, как я выше сказал, и чтоб не спорить с министром юстиции. На его предложение о том, что на дела сего рода десятилетняя давность не простирается, я, не согласясь, записал в общем собрании Московских департаментов следующий отзыв: “Естьли не простирать на подобные дела десятилетней давности и никаким временем не ограничивать права ищущих вольности, то может, в общий подрыв состояния дворянского и коренными законами утвержденного преимущества его, неограниченное множество крепостных людей отойти от своих помещиков. А при сем сколько может открыться путей и способов к поползновению людей, злонамерением или невежеством водимых, смущать простодушие, часто против истинной пользы своей, желающих оной свободы, и сколько может возникнуть тяжб, расслабляющих неописанно полезные для общественного покоя и благоустройства связи подчиненности! (20 марта 1808). Иные из товарищей очень хвалили мой патриотизм и — все согласились с министром. Особливо настаивал я по делам подобного рода, чтоб не лишать селения солдатками без мужей своих прижитых детей, в них воспитанных. Законы очень справедливо укрепляют их за помещиками и в селениях по воспитанию оставляют. Отступление от сих законов есть поколебание права, которое может отнестися к общему подрыву дворянского состояния и коренными законами утвержденного преимущества его, а равно и к неустройству общественному возбуждением бесчисленных тяжеб между крепостных людей и помещиков, спокойно полагаясь на законные учреждения и самим временем укрепленные, владеющих неограниченным множеством подобных, неосновательно вольности искать могущих людей. Таким образом изъяснился я о сем еще в общем собрании Сената Московских департаментов. И, кроме нарушения законов и описанных мною следствий от лишения помещиков и селений людей оных, теряется еще истинная польза, которую приносят они государству умножением самого полезного в нем состояния землепашцев, которое есть притом самой надежной и прочной запас воинов. Откуда, как не из-за сохи, брали победителей Карла ХІІ и Фридриха II?"

Горячий защитник помещичьей власти как одного из коренных устоев порядка, Л. принял к сердцу и последствия Тильзитского мира. Л. находит, что "мир этот все успокоил, а потому желателен был и полезен; но неизбежный разрыв с Англиею навлек много неудобств разного рода". "Я мало сведущ в делах иностранных и коммерческих, — рассуждает Л. далее, — однако могу, кажется, не без основания сказать, что Россия должна как можно меньше зависеть от Европы и меньше связей с ней иметь как политическими сношениями, так и нравственными: под именем последних разумею я обычаи, коих заразительная гнилость снедает древнее здравие душ и тел российских". "Истинный патриотизм" видит Л. в том, чтоб желать отечеству истинного добра и содействовать тому всеми силами; желать, чтобы не на французов или англичан походили русские, и были бы столь счастливы, как только они быть могут. Не имели бы мы по привычке такой надобности в сахаре, кофе, сукнах тонких и прочем подобном — и разрыв бы с Англией в государстве едва известен был. Государство, как и человек частный, чем меньше имеет надобностей, тем меньше и зависимости, а чем меньше в нем зависимости от других, тем больше в себе господства и силы". Торговым связям с Европой Л. предпочитал оживленные сношения с Азией. "Азиятцы, — говорит он, — начиная от Пекина до Царяграда, могли бы, думаю, искреннейшими быть с нами союзниками". Он находит, что покрой платья, цвет и доброта материала, обед не в полдень, а в шестом часу пополудни, и ужин в третьем за полночь не просвещают, а покоряют частных людей самой малодушной зависимости, целое же государство неприметно подвергают большому ослаблению". Император оценил верноподданнические и патриотические чувства Л. в рескрипте 16 января 1807 г. по поводу первого его донесения, но "не без удивления нашел в нем рассуждения совсем посторонние". Отсюда Л. заключил о неудовольствии государя, но оно не было продолжительно — в декабре того же года Л. пожалован был чином действительного тайного советника.

В сознании своего патриотического долга Л. являлся непримиримым врагом того революционного движения, которое возникло, разгорелось в общеевропейский пожар и угасло при его жизни; это — убежденный монархист и его отношение к престолу оставалось всегда восторженным, кто бы ни царствовал: Екатерина II, Павел I или Александр I. "Кончина Екатерины Великой, — пишет он, — поразила меня, как и всех усерднейших сынов отечества, коего она была истинная благодетельница; любовь к славе была ее страсть, которой приятнейшая для нее пища была слава России; величие ее ума было источником всех ее великих и благотворных деяний; из него проистекала и та неподражаемая кротость, коею столь искусно облегчала она бремя полезного и необходимого для пространства Российских пределов скипетра самодержавия. Под ее державою, при непременном бдении нужной строгости полицейской, всякий, однако, мечтал иногда себя живущим в полной свободе и независимости. Все ее уставы целью имели благоустройство и на человеколюбии основаны были. Ежели в тайных ее судах гнев иногда наклонял весы правосудия, то сие действие небезгрешности, общей и царям со всеми смертными, в высочайшей степени покрывается неизменным ее снисхождением и умеренностью в судопроизводствах публичных, и всегда пользовалась она прелестнейшим государей правом укрощать строгость законов и миловать". Л. помнил, конечно, какому наказанию подверглись Радищев и Новиков; он не забыл и суда над собою; "но, — говорит он, — по справедливости должно признаться, что суд над нами Екатерины был весьма милостивый, а продолжавшаяся столько лет нерешимость к оному означает обладание движениями гнева своего и кротость, удивления достойные". Он вменяет в большую заслугу императрице, что она не решилась арестовать Новикова, не находя к тому причины — "а кто был Новиков? Содержатель типографии, поручик отставной, которого она считала совершенным злодеем. Такая деликатность заметна была бы и в губернаторе, досадующем в своей губернии на человека подобного состояния". "Мы, конечно, невинны были, — рассуждает Л., — но государыня считала нас очень виноватыми по вселенному в нее предубеждению, от которого кто же из смертных всегда избежать может; и какими непроницаемыми иногда стенами закрыта от царских очей истина, Всeвидящему одному всегда известная". Так и по поводу ссылки Радищева Л. писал А. М. Кутузову, что "книга его очень верно характеризована в указе". "Я думаю, — говорит он, — что сочинения Вольтеров, Дидеротов, Гельвециев и всех антихристианских вольнодумцев много способствовали к нынешнему (во время революции) юродствованию Франции. Да и возможно ли, чтобы те, которые не чтут самого Царя царей, могли любить царей земных и им повиноваться? Чувства сии любви и повиновения необходимо нужны для благосостояния общественного!" Поступок Радищева был, по мнению Л., основан на антихристианстве, и он понес вполне заслуженную кару за безумную попытку взволновать общественное мнение вместо того, чтобы по тайности донести государыне о смущавших его непорядках. Едва вступил на престол император Павел, как Л. получил длинное письмо от своего старого друга С. И. Плещеева, пользовавшегося исключительной доверенностью государя. Плещеев предлагал Л. вступить на службу. Зная, как близко стоял его друг к государю, Л. поспешил изложить свои мысли о разных предметах государственного правления. Время и обязательства не позволили Плещееву представить это письмо императору, "а после опыты очень ясно открыли, — замечает Л., — что это бы только без пользы могло навлечь гнев государев на него и на меня". Л. находил, что "в государе сем беспримерно соединились все противные одно другому свойства до возможной крайности, — только острота ума, чудная деятельность и щедрость беспредельная являлись в нем при всех случаях неизменно; пылкость гнева его, однако ж, никогда, не имела последствий невозвратных; к строгости побуждался он точно стремлением любви, правды и порядка, коего расстройство увеличивалось иногда в глазах его предубеждением". Л. был уверен, что "при редком государе больше, как при Павле I, можно было бы сделать добра для государства, если б окружавшие его руководствовались усердием к отечеству, а не выгодами собственной корысти". Как это было по смерти Екатерины II, так и после убийства Павла I Л. поспешил всеподданнейшим письмом изъявить "чувствования верноподданнического усердия и любви" императору Александру. "Вступление свое на престол, — пишет Л., — благодетельный монарх сей ознаменовал явлениями милостей, предвозвещавшими времена Титов и Марков Аврелиев". Свое преклонение пред императором, "любовь к нему до восхищения" и "беспредельную верность" Л. выразил и на словах, и на деле. "Откровенность и вещание правды без всяких оттенок пред монаршим престолом, — писал Л. государю, — есть всегда для меня долг священный, неизгладимо впечатлевшийся в сердце, совершенно преданном служению Вам и отечеству". Искренность этих слов вне всякого сомнения: государственная служба Л. была их оправданием. Ф. П. Лубяновский в своих "Воспоминаниях" рассказывает, как однажды император Александр, указывая ему на Л., заметил: "Ты много об нем говорил, а я вот как знаю его — Иван Владимирович Лопухин и для меня не покривит душою". Доверие государя к Л. простиралось так далеко, что он предполагал назначить его министром народного просвещения, но слабость Л. к вину, по свидетельству кн. П. А. Вяземского, помешала этому назначению. "Государь, желая ближе познакомиться с Л., велел пригласить его к обеду; Л. вовсе не был питух; но необдуманно соблазнясь лакомыми винами, которые подавали за царским столом, он ничего не отказывал, охотно выпивал все предлагаемое, а иногда в промежутках подливал себе еще вино из бутылок, которые стояли на столе. Император держался самой строгой трезвости и был вообще склонен к подозрению. Возлияния и влияния недогадливого Л. не могли ускользнуть от наблюдательного и пытливого взгляда императора. Ему не только казалось, но он убедился, что Л. пьет. Тем министерство его и кончилось: он возвратился сенатором в Москву, как и выехал сенатором".

Рейтинг статьи:
Комментарии:

Вопрос-ответ:

Что такое лопухин иван владимирович
Значение слова лопухин иван владимирович
Что означает лопухин иван владимирович
Толкование слова лопухин иван владимирович
Определение термина лопухин иван владимирович
lopuhin ivan vladimirovich это

Похожие слова

Ссылка для сайта или блога:
Ссылка для форума (bb-код):