Большая биографическая энциклопедия - мартынов-пикер александр самойлович
Мартынов-пикер александр самойлович
Мартынов-Пикер А. С.
(1865—1935; автобиография). — Я родился в гор. Пинске, в купеческой семье, которая принадлежала к местной еврейской "аристократии", но дела которой сильно пошатнулись во время моего отрочества. Отец — лесоторговец, интересовался политикой, читал усердно газеты и ругал социалистов. Мать же, хотя и получила светское воспитание, смутно сочувствовала передовым идеям, которые в конце 60-х. гг. стали проникать в наше захолустье. Ее к этому склоняли отчасти ее борьба с подкрадывавшейся нуждой, отчасти ее беседы с племянником, киевским студентом, и с дядей Год-Ошером Левиным, оригинальным стариком, который на 60-м году жизни под влиянием немецкого домашнего учителя своих внуков круто порвал с религией и поехал за границу на поклон к материалисту Бюхнеру. В доме у нас тон задавала мать, более энергичная и более интеллигентная, чем отец. Она не стесняла меня в выборе товарищей, и я, поступив в реальное училище, дружил преимущественно с учениками пролетарского происхождения, зараженными носившимися тогда в воздухе революционными бациллами, что весьма шокировало моих богатых и чванных родственников.
Впервые я стал знакомиться с социализмом в 1819 г. при переходе в 4-й класс. Я случайно нашел у моего школьного товарища Робинзона под подушкой книгу Флеровского "Азбука социальных наук". Она произвела на меня сильное впечатление. Еще более сильное впечатление на меня произвел позже роман Чернышевского "Что делать?". Я помню, что, подражая Рахметову, я медленно тушил папиросы на руке, а один мой школьный приятель шел еще дальше: он прокалывал себе руку перочинным ножиком. Убедившись, что я созрел для жатвы, Робинзон и его сподручный, по прозвищу "Капитанчик", приняли меня в кружок.
Не прошло и года, как мне уже довелось столкнуться с жандармами и подвергнуться допросу с пристрастием. Два ученика из нашего кружка изрезали царский портрет, висевший в актовом зале училища, выкололи на портрете у царя глаза и всадили ему в рот нож. Подозрение пало на наш 4-й класс. Всех нас жандармы подвергли допросу, но виновника не раскрыли. Попав на ложный след, решив что это "польская интрига", жандармы подвергли гонениям ни в чем не повинных учеников-поляков. Через год, будучи в 5-м классе, я сделал первый опыт "хождения в народ", который чуть не кончился печально для меня. Я пошел пропагандировать крестьян, сплавлявших плоты по Припяти. Когда я весьма непочтительно отозвался о царе, крестьяне решили меня утопить и бросили меня с плота в воду.
По окончании 6 классов реального училища первым учеником я покинул родительский дом и уехал в Екатеринослав, где я поступил в общее отделение дополнительного 7-го класса, но вскоре оставил училище, чтобы готовиться по древним языкам на аттестат зрелости для поступления в университет. Почувствовав себя после многолетней школьной учебы вольным человеком, я поселился под Екатеринославом, в пригородном селе Мандриковке, в колонии политических поднадзорных, освобожденных из тюрьмы после убийства Стрельникова (Энгель, Зацепин, Настасья Шехтер, Софья Оржих и др.). В этой народовольческой колонии меня впервые посвятили в тайны настоящей подпольной работы и тюремной конспирации. Моя жизнь в этой колонии, в которой я имел счастье узнать про революционную работу таких людей, как Валериан Осинский и Желябов, из уст лично с ними знакомых товарищей, омрачилась еврейским погромом. На беду я сам подал к нему повод: какой-то парень из мещанской части Мандриковки обозвал одного из поднадзорных жидом. Я дал ему оплеуху. Мещане потребовали выдачи обидчика. Меня, конечно, не выдали, но в результате начался еврейский погром, который, к счастью, ночью прекратился благодаря смелому выступлению моей соседки и революционной наставницы, Настасьи Шехтер, обратившейся с речью к разъяренной пьяной толпе.
Из Екатеринослава я переехал в Николаев, где я в впервые завязал связи с рабочими и обучался по запискам Грачевского изготовлению взрывчатых веществ. Сдав в Николаеве экзамен на аттестат зрелости при классической гимназии, я в 1884 г. уехал в Петербург и поступил в университет на юридический факультет. В Питере я вступил в партию "Народной Воли", был членом рабочей и военной организации партии, вел пропаганду среди рабочих и офицеров. По делам военной организации я ездил нелегально в Одессу. Работая по истории под руков. проф. Вас. Ив. Семевского, я связал его с партией "Народной Воли", и он через меня передал одну статью, кажется в 10-й номер "Народной Воли". В Питере меня посетил Борис Оржих, впоследствии шлиссельбуржец, который приехал в столицу по террористическому делу.
Как член рабочей организации "Нар. Воли" я сносился также с первой в Питере социал-демокр. организацией, с группой Благоева, в которую входили тогда Харитонов, Аршаулов, князь Кугушев и др. Отношения между нами, народовольцами, и социал-демократами были в то время самые дружеские. Грань между нашими организациями часто стиралась. Из народовольцев я и Кольцов, прочитавши "Наши разногласия" Плеханова, "Капитал" и некоторые другие произведения Маркса, в 1885 году стали теоретически эволюционировать от народничества к марксизму (на практике, впрочем, я был так далек от марксизма, что когда на нелегальном рабочем собрании один рабочий, приехавший из Новгорода, с горящими от возбуждения глазами рассказывал про вспыхнувшую там забастовку из-за заработной платы, я его деликатно остановил, заметив, что это не имеет отношения к задачам нашего кружка); с другой стороны, члены благоевского соц.-дем. кружка, с которым я сносился, на практике еще не освободились от народнических пережитков. Они, например, признавали аграрный террор, не отказались еще от надежды на военный заговор и вели поэтому пропаганду среди юнкеров; они же собирали весьма оригинальным способом сведения о крестьянских настроениях — в тюрьме — у уголовных арестантов из крестьян.
В Питере я был в студенческие годы дважды арестован, оба раза по студенческим делам. Второй раз — за участие в демонстрации по случаю 25-летия со дня смерти Добролюбова. После второго ареста я был исключен из университета и выслан на родину. Через два месяца я был опять арестован и препровожден в Одессу по оговору николаевского рабочего и одесского студента и по подозрению в революционных связях с офицерами. В Одессе я просидел два года в одиночном заключении в очень тяжелых условиях. Дело мое кончилось ссылкой в административном порядке на 10 лет в Средне-Колымск. Тогда Сибирской железной дороги еще не было, и я путешествовал в Колымск два года: от Тюмени до Красноярска я шел пешком, от Якутска до Колымска я ехал три месяца верхом. Перед отправкой в Колымск мы в Бутырской тюрьме учинили тюремный бунт — мы устроили баррикаду в Часовой башне, за это нас солдаты подвергли жестокому избиению, после чего нас посадили на трое суток в темные, покрытые испражнениями ямы, находившиеся под фундаментом главного арестантского корпуса. Дорога в Колымск тоже была не усеяна розами. По дороге мы узнали про "карийскую историю" (коллективное самоотравление), вызванную телесным наказанием Сигиды, а когда мы приехали в Якутск, мы там в тюрьме застали отправляемых на Вилюйскую каторгу участников "якутской истории" — вооруженного сопротивления, окончившегося расстрелами и повешением трех товарищей, в том числе моего товарища по питерской организации "Народной Воли" — Гаусмана.
В Колымске я прожил только первые 4 года ссылки. Мы там были совершенно оторваны от России; почта получалась лишь три раза в год. Я занимался физическим трудом, неводил рыбу, плоты плотил, свечи лил, охотился, печи ставил. Печному искусству меня научил Дионео, занимавшийся изучением истории театра, который, в свою очередь, научился этому у участника процесса 193-х, бывш. мирового судьи Ковалика, специалиста по математике. В долгую полярную зимнюю ночь я занимался наукой — изучал иностранную классическую художественную литературу, много читал по истории, философии, психологии: после якутской резни ссыльным разрешили брать с собой в Колымск книги, и там составилась недурная библиотечка на 4-х языках.
Жизнь в Колымске с его лютыми морозами, доходящими до 67° Цельсия, меня физически очень закалила. Пищу же уму мне давали, кроме книг, наблюдения над чрезвычайно своеобразным бытом местных казаков, обусловленным их своеобразным экономическим положением, и над якутами и дикарями-чукчами, сохранившими много черт родового коммунистического быта. В общем, однако, жизнь была нудная, монотонная, как монотонно было завывание местных собак, которые не лают, а воют по-волчьи. Следующие 4 года ссылки я провел в Якутске и Киренске, где я вначале отбывал воинскую повинность под надзором. Изголодавшись по общественной деятельности, я на военной службе в Якутске сразу вступил в упорную борьбу с начальством по поводу избиения солдат. Конфликт угрожал мне дисциплинарным батальоном, но кончился очень благополучно: ротный командир, капитан Зуев, дал мне "честное слово офицера", что в его роте солдат бить больше не будут, а когда какой-то генерал приехал в Якутск с ревизией, Зуев меня уговорил взять месячный отпуск и "погулять": в то время с нами в Якутске еще церемонились или, вернее, уже церемонились после якутской резни 1889 г. Военную службу я кончил в Киренске.
В Якутске я имел возможность познакомиться с последними могиканами народнического и народовольческого периода: Войнаральским, Коваликом, Софией Ивановой, Конами и др. Особенно светлую память я сохранил о Чекоидзе. Были среди них и самородки из народа, например крестьянин Егоров, удивительно умелый агитатор, который даже "Сказку о рыбаке и рыбке" так декламировал, как будто в ней заключается таинственный смысл, и старик-крестьянин Чепурный, участник Чигиринского бунта, который, по его словам, вторично был сослан за то, что "расштундовывал штунду и наводил ее на политическую линию".
В Киренске я впервые познакомился с новым поколением революционеров, которым принадлежало будущее, с ссыльными социал-демократами — живыми представителями массового рабочего движения в России и Польше, о котором мы, народовольцы, и не мечтали. Особенно меня поразили бундисты-ремесленники. Я вначале никак не мог понять, как это еврейские ремесленники из западного края, эти парии из париев, могли в массе усваивать революционные социалист. идеи и как можно было вести пропаганду марксизма на еврейском жаргоне. Под впечатлением рассказов ссыльных молодого поколения о начавшемся массовом рабочем движении в России я в Киренске окончательно порвал с народовольчеством и стал социал-демократом.
В 1899 году я вернулся из ссылки в Россию. Возвратившись из ссылки с запрещением права въезда в 32 города, я после нелегального посещения Киева, где жила тогда моя семья, поселился в Чернигове. В Чернигове я попытался завести связи с рабочими, точнее с ремесленниками, но они были так отсталы, что даже не знали слова "забастовка". Вместо того чтобы сказать: "устроить забастовку", они говорили: "поступить по-гомельски" (Гомель был тогда одним из центров бундистского движения). Но интеллигентов-марксистов там было довольно много. В Чернигове я принял участие в разгоревшейся тогда идейной борьбе между марксистами и бернштейнианцами. Совместно с И. Биском и А. Смирновой я перевел на русский язык и отпечатал на мимеографе ответ Каутского Бернштейну. В Чернигове же я написал первую свою публицистическую статью — против Струве, по поводу его ревизии марксовой теории кризисов. Статья эта, пересланная Туган-Барановскому, вследствие моего ареста не была напечатана.
Из Чернигова я поехал в Екатеринослав. Там я вначале на полулегальных собраниях читал лекции о Чернышевском, потом я прочитал курс лекций в нелегальном рабочем кружке по истории царского самодержавия, которые впоследствии были изданы в Женеве и дважды переизданы в России под заглав. "Очерки русской истории". В Екатеринославе я вступил в Екатериносл. комитет РСДРП, членами которого были тогда Лалоянц с женой, "Андрей" (Гинзбург, писавший впоследствии под псевд. Наумова), Миха Цхакая и Машицкий. Сейчас же по поступлении в комитет я был избран в редакцию "Южного Рабочего", первый номер которого мы редактировали вместе с Лалоянцом.
В апреле 1900 года во время общих повальных арестов я тоже был арестован и препровожден в Харьков, где я просидел в тюрьме полгода. Вскоре после освобождения из тюрьмы я эмигрировал за границу.
За границей я вступил в "Союз русских социал-демократов". В это время там формировалась группа "Искры", которая начала поход против "экономистов". Я вначале поселился в Берлине и вступил в берлинскую группу союза РСД. В этой группе я и Базаров (Руднев) тоже решили бороться против "экономистов", которых брал под свое покровительство орган союза — "Рабочее Дело". Но мы понимали "экономизм" гораздо уже, чем искровцы; в организационных вопросах мы всецело разделяли взгляды "Рабочего Дела", и мы возмущались тем, что искровцы вместо того, чтобы реформировать союз изнутри, стремятся его взорвать, ведя раскольническую политику. По поручению берлинской группы я совершил объезд западноевропейских групп, с целью придать им более яркую политическую окраску. После объезда групп я послал в "Рабочее Дело" статью — "Очередные вопросы" (она помещена была в № 9 "Рабочего Дела"), в которой я, прямо не называя редакции и не употребляя даже выражения "экономизм" из дипломатических соображений, подверг обстоятельной критике два основных положения экономистов — "теорию стадий" и "теорию частичных прав". Кричевский, редактор "Рабочего Дела", сделав, как французы говорят, "хорошую мину к худой игре", поместил эту статью с одобрительным примечанием от редакции, с несущественной оговоркой, после чего я согласился вступить в редакцию "Рабочего Дела". Вскоре после этого питерский "экономист" Лохов (Ольхин) устроил мне в Женеве свидание с Лениным и Мартовым. Ленин на свидании прощупывал меня по политическим вопросам, и мы как будто по всем пунктам столковались, пока дело не дошло до организационного вопроса. Тут у нас вскрылись непримиримые расхождения во взглядах. Организационный план Ленина представлялся мне абсолютно не социал-демократическим, каким-то сколком из организации македонских чет. Ленин же считал борьбу с партийным "кустарничеством" и осуществление своего централистского плана началом всех начал. И он сказал мне: "Мы расходимся только в организационных вопросах, но в них теперь вся суть". Это значило, что нам не по пути.
Моя попытка оздоровить союз и гальванизировать его труп потерпела полную неудачу. Она привела лишь к крайнему обострению отношений между мной и искровцами. Когда я, лежа в больнице, узнал, что в Женеве на июльском совещании рабочедельцев и искровцев состоялось соглашение, я поднял бунт и потребовал пересмотра соглашения. По моему настоянию "Рабочее Дело" вступило в полемику с "Искрой". В журнале помещены были две статьи против "Искры" — моя и Кричевского, кстати говоря, друг с другом совершенно не согласованные, что возможно было только в такой "демократической" редакции, как ред. "Рабочего Дела". На второй, Цюрихской, конференции между рабочедельцами и искровцами по моему настоянию рабочедельцы не выставили в своей платформе пресловутой "теории стадий", ограничившись внесением других поправок к женевскому соглашению. Искровцы все поправки отвергли и объявили нам войну, которая кончилась нашим поражением. Особенно сокрушительный удар нанесла нам брошюра Ленина "Что делать?". Хотя автор меня избрал главной мишенью для своего нападения, брошюра вызвала у меня раздвоение чувства: те места брошюры, где автор для борьбы с "экономистами" сознательно "перегибал лук" (как Ленин это впоследствии признал) — в вопросе об отношении между стихийностью и сознательностью и о тред-юнионизме рабочего движения, внушили мне убеждение, что брошюра принципиально противоречит марксизму. С другой стороны, автор брошюры пленил меня своим революционным энтузиазмом и своим широким революционным размахом, до такой степени пленил, что я, несмотря на настойчивые требования рабочедельцев, упорно отказывался отвечать на "Что делать?", покуда я не сведу концов с концами в новых вопросах, выдвинутых Лениным. Это двойственное отношение к Ленину у меня сохранилось на долгое время, и впоследствии, несмотря на мою неустанную борьбу против него, Мартов меня не без основания упрекал, что я питаю к нему тайную любовь. Особенно двойственные чувства вызывала у меня неслыханная дерзость мысли Ленина, его смелое плавание против течения, его пренебрежительное отношение ко многим упрочившимся во всем втором Интернационале взглядам и обычаям.
Видя, что "Союз социал-демократов" гибнет, я сделал в 1902 г. последнюю попытку его спасти. Отделившись фактически от Кричевского и Акимова, я вместе с Колокольниковым стал издавать популярную газету "Красное Знамя" и одновременно изложил свои взгляды на революцию в брошюре "Рабочие и революция". Эти издания более или менее выдержанного направления уже не дали повода для нападок "Искры", но они моря не зажгли: в ярком свете "Искры", объединившей все лучшие силы русской революционной социал-демократии, они казались слишком бледными и бесцветными. Не такой язык требовался во время кануна революции!
На Лондонском съезде РСДРП 1903 г. я участвовал как делегат от союза, выступал с докладом, участвовал в работах программной комиссии. Но никакого влияния на ход съезда мы, рабочедельцы, недавно еще хозяева партии, уже не имели. Даже когда наметился раскол на съезде, меньшевики, у которых со мной лично в то время уже не было никаких разногласий, не искали сближения со мной, боясь штемпеля "экономистов". Только Плеханов, стоявший выше всяких подозрений, уже тогда дружил со мной. После съезда, когда меньшевики, с легкой руки Плеханова, стали подвергать пересмотру прежнюю огульную критику "экономизма", наши взаимоотношения резко изменились. Я поселился в Берлине, туда приехал Троцкий, который вышел из новой "Искры", не поладивши с Плехановым. Троцкий уговорил меня выйти из состояния изоляции, поехать в Женеву и вступить в редакцию "Искры", что я и сделал. С тех пор началась моя работа в меньшевистской фракции, которой я верой и правдой служил 15 лет.
Мой первый дар меньшевизму была брошюра "Две диктатуры". Под непосредственным впечатлением Лондонского съезда 1903 г., который в первых своих заседаниях произвел на меня впечатление подражания Конвенту 1793 г., я стал изучать в Париже, затем в Берлине историю Конвента, чтоб выяснить себе, возможно ли повторение его истории. Результатом этого и явилась указанная брошюра. В "Двух диктатурах" я очень верно предсказал и очень неверно оценил пути, по которым пойдут большевики. Эта брошюра, наряду с послесъездовскими фельетонами П. Аксельрода в "Искре", стала в известном смысле теоретическим credo меньшевизма.
Наша работа в новой "Искре" и в меньшев. фракции вообще протекала гладко, почти без внутренних трений до начала 1905 г. Только раз в редакции "Искры" возникло разногласие с Плехановым. После убийства Плеве Плеханов хотел поместить статью, более или менее сочувственную террору. Редакция этому воспротивилась. Когда вспыхнули январские события 1905 г., которые мы все восприняли, конечно, как начало революции, я хотел поехать в Россию. Наша организация находила, что это преждевременно, что пока необходимо сохранить за границей идейный центр в лице ред. "Искры".
О революционных событиях 1905—1907 г., об участии в них меньшевиков и об их борьбе с большевиками я писать здесь не буду, как ни заманчива эта тема. Мой круг наблюдений был ограничен: я до октябрьской забастовки жил за границей, а после октября жил только в Питере. Я участвовал только в центральном политическом руководстве меньшев. фракции и в разных съездах и конференциях. Организационной партийной работой я не занимался, а с массами соприкасался только как публицист, митинговый оратор и докладчик. Тем не менее если бы я стал здесь описывать мои переживания и наблюдения в эти бурные годы, мне нужно было бы написать целый том. Я ограничусь поэтому только беглыми заметками о внутренней жизни нашей меньшевистской партийной верхушки, о возникавших в ней разногласиях и о позиции, которую я занимал в этих разногласиях.
После 9 января возникли первые крупные разногласия между основным ядром меньшевиков, с одной стороны, Троцким и Парвусом — с другой. Я на это реагировал в марте 1905 г. в "Искре" серией статей под заглавием "Революционные перспективы", в которых я, наряду с обычной для меня полемикой против большевиков, полемизировал также против непосредственного курса на социал. революцию в России, взятого Парвусом и Троцким, в которых, кстати говоря, было не меньше доктринерства (только меньшевистского доктринерства), чем в статьях Троцкого. Если Троцкий преуменьшил возможную революционную роль крестьянства в будущем, то я преувеличивал будущую революционную роль городской буржуазной демократии. В мае 1905 г. я участвовал в меньшевистской "общерусской конференции". Тут наметились новые разногласия внутри меньшевистской фракции — по организационному вопросу. Плеханов покинул конференцию по поводу того, что меньшевики согласились признать "совет партии" распущенным и отказались претендовать на то, чтобы "Искра" называлась центральным органом партии. Он мотивировал свой уход тем, что меньшевики страдают организационным нигилизмом. На этой же меньшевистской и общерусской конференции разгорелись горячие споры по вопросу о демократизации партии и об отношении к беспартийным рабочим организациям. Мартов и рабочий Горбунов из Ростова защищали выборность всех партийных учреждений, я же считал полную демократизацию партии несовместимой с нелегальным существованием партии. Если Мартов в этом вопросе сильно перегибал лук в одну сторону, стеля дорожку для будущего "ликвидаторства", то я склонен был перегибать его в другую сторону, недостаточно учитывая перемены, произошедшие в России с 9 января по май 1905 г. Забегая вперед, отмечу, что аналогичное расхождение выявилось между нами позже по отношению к Петербургскому совету рабочих депутатов. Я в газете "Начало" формулировал меньшев. взгляд на совет рабочих депутатов в том смысле, что беспартийный совет имеет историческое оправдание лишь пока и поскольку социал-демокр. партия не стала и не могла стать еще массовой партией (считать совет рабочих депутатов зачаточным органом власти я, как меньшевик, конечно, не мог). Мартов усматривал в этом некоторый уклон в сторону большевиков, которые, как известно, в начале до выступления Ленина относились тоже недоверчиво к совету, как к беспартийной организации, опасаясь, чтобы он не оттеснил на задний план партию. Мартов поэтому в своей "Истории русской социал-демократии" назвал мою статью дипломатической и не вполне точно отражавшей взгляды меньшевиков. Еще позже, когда П. Аксельрод выдвинул лозунг "рабочего съезда" и "диалектически" комментировал этот лозунг на частных меньшевистских совещаниях, как нечто такое, что должно и усиленно пропагандироваться, и отнюдь не сразу быть проведенным в жизнь, что должно одновременно и упразднить, и спасти нашу старую партию, я к этой кампании тоже отнесся весьма отрицательно. Вообще, в целом ряде вопросов — в отношении подпольной организации, к вооруженному восстанию, к осуществлению гегемонии пролетариата — я теоретически склонялся больше на сторону Плеханова, чем Аксельрода и даже Мартова.
После октябрьской забастовки мы закрыли "Искру" и всем меньшев. штабом (кроме Плеханова) перекочевали из Вены, где редакция жила накануне октября, чтобы быть ближе к России, в Петербург. Это было время, когда на революционной авансцене одиноко стоял Петерб. совет раб. деп. Не буржуазно-демократическая, а пролетарская революция в России — то что меньшевики на майской конференции 1905 г. считали одной из исторических возможностей, к которой мы должны будем "на худой конец" приспособиться, и то, к чему Троцкий и Парвус стремились сознательно как к единственной революционной возможности, стало как будто осуществляться. Это привело к примирению между меньшев. штабом и Троцким с Парвусом, и мы вместе стали издавать в Питере газету "Начало". В газете я в двух редакц. статьях в духе Троцкого защищал "перманентную революцию", что вызвало большое неудовольствие Плеханова, следившего за событиями из женевского далека, а Луначарскому дало повод шутить, что "Начало помчало".
Весной 1906 г. я попал в засаду и был арестован в Питере на конференции городского района. Через два дня я был выпущен: у меня был паспорт на имя австрийского купца Густава Эриха Риделя, и я не был опознан. Через несколько дней в газетах сообщали, что полиция вновь разыскивает Риделя, но я уже был по дороге в Стокгольм, куда я поехал на партийный съезд. На съезде я выступил от меньшевиков докладчиком по вопросу о "современном моменте и задачах пролетариата". По возвращении в Петербург я после разгона Первой Думы был делегирован центр. комит. партии на Выборгское совещание; во время Кронштадтского и Свеаборсгкого восстаний — на совещание революционных партий и организаций. Когда созвана была 2-я Дума, я делегирован был центр. комитетом в комитет думской фракции, руководивший ее выступлением, где я по каждому вопросу регулярно сражался с Алексинским совместно с И. Церетелли. Весной 1907 г. я поехал на Лондонский съезд партии, где был выбран в центр. комитет.
После Лондонского съезда я лечился в Женеве. Оттуда переехал в Цюрих. Там я подружился со студенткой Цюрихского университета — Анной Романовной Файнман, которая в 1905 г. работала в Риге в большевистской организации. Ей я, кстати говоря, не в малой степени был обязан тем, что, пережив три полосы контрреволюции и вынужденный три раза рвать со своими друзьями — при переходе от "Народной Воли" к соц.-дем., от "экономистов" к меньшевикам и от меньшевиков к большевикам, я все же в полной мере сохранил аппетит к жизни и к работе.