Большая биографическая энциклопедия - теодорович иван адольфович
Теодорович иван адольфович
Теодорович И. А.
(1875—1937; автобиография). — Я родился в 1875 г. в гор. Смоленске, в польской семье, в которой жили очень богатые повстанческие традиции. Дед мой, Степан Иванович Теодорович, играл активную роль в восстании 1831 г.: о нем много и охотно рассказывал нам, своим внукам. В восстании 1863 г. участвовали как мой отец, так и два брата моей матери, Антоний и Лев Шпигановичи. Антоний был сослан в Сибирь, а Лев — на Кавказ. Мать моя была горячей националисткой, обожала Мицкевича, и с ее слов я еще в раннем детстве знал наизусть почти всего "Пана Тадеуша", это евангелие польской националистической скорби. Я научился ненавидеть русский царизм, его чиновников и военщину, но все же из меня не вышло польского патриота. Причиной тому были следующие обстоятельства. Когда мне было лет 5 от роду, отец мой, крупный железнодорожный служащий, сошелся с другой женщиной и покинул семью в шесть человек детей (я был предпоследним). Мать моя, гордая полька, отказалась принимать какую бы то ни было помощь от отца, и наша семья очутилась в сетях крайней нищеты. Многие годы мы жили на бюджет в 15—20 рублей в месяц, которые зарабатывала мать шитьем и стиркой белья. Мы поселились в одной комнате на отдаленнейшей окраине гор. Смоленска. Грязные переулки, обомшелые, покосившиеся лачуги, заселенные самой подлинной городской беднотой, — вот где протекло мое детство вплоть до окончания гимназии. Я был очень живым, подвижным и впечатлительным ребенком и очень скоро сблизился и сдружился с обитателями Рыбацкой улицы и Тыртова пер. Уличные ребята стали моими лучшими друзьями, а их отцы, ремесленники и рабочие кожевенных заводов и махорочныхфабрик, — непререкаемыми для меня авторитетами. Полусознательно я сравнивал этих бедняков с другим обществом, а именно польско-шляхетским, отдельные члены которого продолжали знакомство с моей матерью. Сравнение выходило не в пользу последних. Разумеется, все это предопределило мой позднейший жизненный путь. Когда я поступил в гимназию, я остался верен своей улице и не сближался с детьми губернских верхов, учившимися вместе со мною. Вскоре под свои непосредственные житейские впечатления и переживания я подвел некоторый теоретический фундамент. Моими товарищами по гимназии были братья Клестовы, тоже члены нашей уличной компании (один из них известный партийный работник Н. С. Ангарский-Клестов). Их отец имел книжный магазин и библиотеку для чтения, а в квартире у себя, в особой комнате, он хранил огромное количество каких-то книг, которых, как мы слышали от него, нельзя было держать в библиотеке. Я был в четвертом или пятом классе, когда мы отдали себе отчет в том, какое сокровище представляли собой таинственные книги. Это были полные комплекты "Отечественных Записок", "Современника", "Русского Слова", "Дела", "Слова" и т. д. С юношеской яростью набросился я на эти книги. К окончанию гимназии я уже достаточно хорошо знал Чернышевского, Добролюбова, Писарева, Шелгунова, Зайцева, Русанова, Валентинова, И. Кольцова и др. Из их литературного наследства я сделал один очень определенный вывод: надо жить и работать только для тех, кого я узнал и полюбил на своей "улице". Правда их жизни, в моих глазах, была теперь подтверждена авторитетами науки и публицистики. Стенографический отчет о деле первого марта ознакомил меня впервые с тем, как работали и боролись. Словом, уже в последних классах гимназии я почувствовал ясно, что мой грядущий путь — это путь "профессионального революционера". Так синтезировались в душе подростка влияние повстанческой традиции, сближение с городской беднотой и воздействие революционной литературы 60—70-х гг. На этой почве разразился мой первый жизненный удар: увольнение из смоленской гимназии. Во время экзаменов на аттестат зрелости в выпускном сочинении по русскому языку я обнаружил знакомство с дарвинизмом и социализмом. Это всполошило педагогический совет, и последний решил: аттестата зрелости не давать и из гимназии исключить. Но так как я учился очень хорошо, то добавили, что не будут ставить препятствий к переводу в другую гимназию. Мне удалось это сделать и, потеряв год, я поступил в московский университет в 1894 г. на естественный факультет. К этому времени относится мое первое знакомство с нелегальной марксистской литературой. Я уже раньше знал Лассаля и Маркса по Зиберу, по его полемике с Чичериным, но решающее значение для моего мировоззрения сыграли "Наши разногласия" Плеханова, которые были случайно добыты гимназическим кружком от одного бывшего народовольца, проживавшего в Смоленске (Шамовского). Эта книга ответила на вопрос, который так мучительно вставал передо мною: чем объяснить крах и разложение народничества? Дело в том, что у меня завязались связи с некоторыми бывшими участниками народовольческих кружков в Смоленске. Они производили удручающее впечатление: стали форменными "обывателями", грызшимися между собою и избегавшими какого-либо живого дела, к которому так рвется молодость. Чувствовалось, говоря словами Герцена, что они исповедуют "религию, из которой бог выехал, а церковная утварь осталась". Под влиянием блестящей работы Плеханова я "самоопределился", еще точнее: я увидел выход в том, чтоб остаться "профессиональным революционером", но на почве истинно революционного и в то же время глубоко реалистического марксистского учения. Так я отмежевался от народничества, но те же "Наши разногласия" дали мне возможность отмежеваться и от так называемого "легального марксизма". Как раз в это время последнее течение стало очень заметным. Вскоре вышла известная книга П. Струве. Мода на марксизм стала почти повальной. Но чувствовалось, что для одних это дело всей их жизни, для других — скоропреходящая игра. Отличить тех и других было не трудно. Стоило только предложить от слов перейти к делу. А дело было одно — это перенесение марксистской проповеди в низы.
В университет я приехал уже сложившимся марксистом, поскольку это было доступно моему юному возрасту (18 лет). Год был бурный. В октябре умер Александр III. Радикальное студенчество не стало носить по нем траура, подумывало об отказе от присяги Николаю II. Профессор Ключевский, сказавший в Историческом обществе надгробный панегирик в "бозе почившему", был освистан на первой же лекции.