Поиск в словарях
Искать во всех

Большая биографическая энциклопедия - сосновский лев семенович

Сосновский лев семенович

Сосновский Л. С.

(1886—1937; автобиография). — Род. в 1886 г. в гор. Оренбурге. Самые ранние воспоминания рисуют небольшую переплетную мастерскую, где верстаки до потолка загружены книгами, отданными в переплет. Я, маленьким мальчиком лет семи, забрался с ногами на верстак и, усевшись поближе к окну, жадно читаю книги. В переплетной причудливо смешивались книги самого разнообразного содержания. В этом беспорядочном разнообразии я их и читал. Спросить совета было не у кого, да и в голову не приходило, что читать можно по выбору. Впрочем, некоторый выбор я производил сам. Пробегал несколько страниц в начале, затем в конце, потом из середины и, если находил что-нибудь занятное, читал всю как следует. Затем о многих авторах приобретал уже отчетливое представление. Так я перечитал и полюбил крепкой любовью всех русских классиков, затем авторов романов и повестей с приключениями, исторических романов и т. п. Собственно детскую литературу я узнал уже взрослым человеком. В детстве она мне или не попадалась, или не производила впечатления. Братья мои, переплетчики, косо смотрели на мою привязанность к книгам. Они еще с грехом пополам терпели чтение книг не переплетенных, по отгоняли от книг переплетенных, еще сыроватых. Если свежепереплетенную книгу читать, она начинает топорщиться, крышки расходятся, книга разбухает. А по обстоятельствам дела приходилось нарушать их указания. Помню, что некоторые сочинения Достоевского я начал читать непереплетенными, продолжал дочитывать, когда они были в сшивальном станке (очень неудобная процедура) и доканчивал уже в переплетенном виде. Так как я читал очень много и зрительная память у меня оказалась острая, то едва научившись писать, я писал столь же безошибочно правильно грамматически, столь же правильно ставил знаки препинания, как впоследствии, ставши журналистом. Это мое "достижение" пригодилось, как увидим далее, моему отцу в его профессии.

Теперь немного о семье. Отец, отставной николаевский солдат, прошедший горькую долю кантониста и чуть не 25 лет солдатчины, был еще маленьким мальчиком насильственно отнят у родителей и облачен в шинель. Что такое николаевская солдатская служба и особенно кантонисты, я узнал уже будучи взрослым и не от отца. Отец же в редкие минуты своих рассказов о прошлом особенно отчетливо говорил о том, как жестоко и много его били. Рассказывал, как его побоями, истязаниями и даже пыткой заставляли перейти в православие. Загоняли даже в реку и грозили утопить, если не окрестится. Многие его сверстники стали православными, он же как-то остался евреем. Он показывал мне на базаре стариков-лавочников с истинно русскими фамилиями, но с истинно еврейскими носами и бородами, и пояснял, что это были кантонисты, розгами и кулаками приведенные к пониманию истинности православной веры. Биография отца и матери мне почти не известна. Они не рассказывали, а я не спрашивал. После солдатской службы отец, насколько я помню, попал в кабатчики к откупщику. Из казармы — в кабак. О кабацком периоде его жизни мне ничего не известно. Разве только то, что отец здорово пил и мог выпить большое количество водки не поморщившись. Я могу припомнить уже не кабацкий, а трактирный период жизни отца. В трактире "Саратов" поблизости от базара отец проводил целые дни. Там была его приемная, там он практиковал как "аблакат". Человек он был малограмотный. Как он там адвокатствовал, не знаю. Но знаю одно. Когда мне стало лет 9, отец заставлял меня переписывать начисто те прошения и жалобы, которые он составлял для своих клиентов. Писал я в 9 лет лучше своего отца. Отец строго следил только за тем, чтобы я правильно расположил титул на бумаге, оставил надлежаще широкие поля и не делал клякс. Во все прочее он вникал мало. Он знал, что пишу грамотно, запятые и точки ставлю где следует, и только.

Одно из дел в адвокатской практике отца я помню потому, что оно стало рубежом в жизни и быте нашей семьи. В Оренбурге умерла какая-то бездетная богатая купчиха, старообрядка. Отец взялся разыскать и утвердить в правах наследства ее дальних родственников, которых еще только надлежало разыскать. Он рыскал по дальним губерниям, обшаривал церковные записи и в конце концов вернулся с наследниками. Я помню красивые благообразные лица привезенных им владимирских мужиков. Он их действительно сделал наследниками богатств, за что и ему перепала какая-то сумма. По тогдашнему нашемубедному состоянию эта сумма была, вероятно, большой, но в общем едва ли превышала пару тысяч рублей.

Из кустарей-ремесленников мы превращались в предпринимателей уездного масштаба. Братья сначала были рабочими в оренбургской типографии, потом самостоятельными кустарями, и теперь мы переехали в гор. Троицк, где появилась маленькая типография в компании с другим человеком. Кончился адвокатский и трактирный период в жизни моего отца. В моей жизни тоже кончился босоногий период уличных игр, целодневных утех на берегу тихого обмелевшего Урала. Я стал гимназистом.

Вскоре отец не поладил со старшим братом, и семья разделилась. Я же остался у старшего брата типографа. Сказать о гимназическом периоде что-нибудь отрадное довольно трудно. Мне почему-то кажется, что я тоже был в кантонистах, только более смягченного цивилизованного типа. Бездушие школьного режима, запуганность учеников, бесталанность педагогов, зубрежка, скука.

Светлым пятном мелькнула фигура учителя русского языка Баврина, который за короткий период (какой-нибудь год-два) влюбил меня в русскую литературу, привязал меня горячей любовью к Пушкину и Лермонтову. От бавринского периода протянулись какие-то нити к моей начитанности детского периода. Баврин точно полил живительной влагой посеянные засохшие семена. Оказалось, что я для своего возраста дьявольски много читал, знаю и понимаю. Уже тогда я стал обнаруживать некоторые, как бы сказать, "сатирические" наклонности. Мы стали издавать рукописный ученический журнальчик, где я в стихах вышучивал кое-каких педагогов. Стихи были, конечно, неважные.

Чем быстрее я рос умственно, тем нестерпимее казалось мне пребывание гимназии. Главное, угнетала приниженность, бесправность, постоянное ожидание какой-нибудь грубости, издевательства, наказания. В журн. "Прожектор" за 1926 г. я написал статью "Письмо на родину", где бегло нарисовал кусочек школьной моей жизни и переживаний. Я стал рваться из школы на волю. Родные не препятствовали, и я в один прекрасный майский день почувствовал себя свободным от школы.

Около этого времени умерла моя мать. Умерла она в больнице для душевнобольных. Это была тихая, болезненная женщина, забитая отцом и, в сущности, им же сведенная в сумасшедший дом. На ее глазах он путался с кухарками, кухарки издевались над матерью, глумились над ее религиозными чувствами. Самым ярким проявлением болезни матери была боязнь, что ей в комнату хотят насильно повесить иконы. "Снимите иконы!" — вопила она, кидаясь к пустым углам больничной палаты. Некоторую роль в болезни матери сыграло одно семейное событие. Кажется, в год моего рождения из дома нашего убежала сестра, приняла православие и постриглась в монашенки. Мать была надолго потрясена этой историей, небывалой в еврейском мире. Иногда маленьким мальчиком я посещал сестру в монастыре. А недавно она почти старухой приезжала ко мне. Монастырь закрыт, и ей надо начинать после 40 лет монашества новую жизнь.

Начались первые годы моей самостоятельной жизни. Вполне самостоятельной ее нельзя было назвать. Правда, я избавился от гимназической казенщины и попал в поток вольной жизни. Но я еще не мог зарабатывать себе самостоятельно кусок хлеба. Поступил в Самаре учеником в аптеку. На первых порах бесплатно, по заведенному тогда порядку. Работа была тяжелая. И рабочий день был длинен, и в праздники приходилось работать наравне с буднями, пользуясь только выходными днями. А кроме длинного рабочего дня, скоро появились ночные дежурства. День и ночь. Хозяин аптеки был суровый немец, грубо к нам, ученикам, относившийся. Он, правда, давал прекрасную школу своего дела. Он учил работать быстро, чисто, аккуратно, четко, внимательно. В позднейшее время я уже не встречал такой аккуратной работы, как у него. Но был он груб, с презрением относился к русскому народу, беспрестанно упоминал в разговоре со своими немецкими приятелями о "русских свиньях", что меня крайне возмущало.

Однажды он ударил одного ученика, и мы из солидарности забастовали. Забастовки нашей он даже не заметил, ибо нашего брата было — хоть пруд пруди. Зато я обогатился здесь новым ощущением — желанием дать отпор эксплуататорам и угнетателям, издевающимся над работниками.

Мы вдохновили одного товарища написать в местную самарскую газету статью под названием "Белые рабы" — жизни работников аптеки. Статья была напечатана. Около этого же времени я познакомился с людьми, которые ввели меня в социал-демократический кружок. Там нам рассказывали о златоустовском расстреле рабочих, там мы начали читать "Искру". Я стал оказывать посильные слуги (технического характера) партии. С этого времени (1903 г.) я и считаю себя членом партии.

После Самары начался период скитания по аптекам (Обоянь, Челябинск), закончившийся Екатеринбургом (1904 г.). Здесь я скоро познакомился с большевиками. Сначала меня использовали только технически. Аптека, где я служил, была очень удобна и для хранения всякой нелегальщины, и для встреч с нелегальными работниками. На мое имя получалась переписка из-за границы и иная. Приезжавшие из разных мест партийные работники являлись в аптеку и от меня получали адреса явок. Вскоре я познакомился и с видными уральскими партийными работниками. Однажды я решил сам пойти по одному из тех адресов, куда направлял других. Там я познакомился с Марией Оскаровной Авейде (весной 1919 г. расстреляна Колчаком за подпольную работу) и высказал ей мое желание более близко связаться с организацией и войти в кружки для изучения программы партии. Авейде направила меня к Клавдии Тимофеевне Новгородцевой (позже Свердловой, жене Я. М. Свердлова). Не помню точно в какой последовательности, но к весне 1905 г. я познакомился с тогдашними руководителями большев. организации на Урале и стал своим человеком. Появился M. M. Свердлов, который сразу меня очаровал как тип настоящего революционера. Стал я посещать собрания и массовки. Печатал на гектографе прокламации. Выполнял разные мелкие поручения. Так подошли события осени 1905 г. Организация располагала крупными силами. Свердлов, Чуцкаев, Сыромолотов и многие другие товарищи были опытными твердыми большевиками, и мы могли у них учиться.

Октябрьские дни 1905 г. пахнули на нас дыханием настоящей борьбы. 19 октября на наш митинг напала черносотенная организация. Несколько человек было ранено (в том числе Минкин). Но через пару дней организация подготовилась к отпору и сделала вызов черной сотне. В городском театре под охраной боевой дружины большевиков состоялись многолюднейшие митинги, где с исключительным успехом выступал Свердлов. Помню ночи, когда группа большевиков в ожидании нападения ежечасно готова была дать вооруженный отпор. Это были отличные ночи, поистине спаивавшие людей боевой спайкой.

К этому времени относится небольшой эпизод моей жизни. Как я уже говорил, на мой адрес в аптеке получалась комитетская корреспонденция. Из аптеки я ушел, а с переменой адреса переписки кто-то медлил, и письма продолжали приходить. Иногда адрес на конвертах искажался до крайности. "Вознесенская аптека" и только. А кому — не написано. Хозяин однажды вскрыл такой конверт и обомлел от страха: на тоненькой бумажке — нелегальщина. Аптекарь раскричался и стал угрожать, что передаст жандармам, что он не хочет пострадать из-за негодяев. Узнав от сослуживцев об этих разговорах хозяина, я пошел к нему выручать пакет. Он стал осыпать меня оскорблениями. Тут я не выдержал. Хозяин получил от меня несколько пощечин, конверт я у него насильно вырвал, и на том разговор был покончен. Впоследствии мы шутили, что я еще в 1905 г. начал практиковать террор против буржуазии.

В ноябре мне посоветовали поехать в Златоуст, где господствовали социалисты-революционеры. Я отправился туда, хотя и чувствовал себя очень слабо подготовленным большевиком. В Златоусте я первым долгом постарался поступить на завод. Уже был принят обрубщиком, но администрация хитро сплавила меня: врачебным осмотром я был забракован. Я ходил по заводу, вел маленькую работу, участвовал в стычках с эсерами, где снова и снова убеждался в своей неподготовленности к пропаганде, особенно по аграрному вопросу.

В Златоусте же мне пришлось впервые выступать на громадном рабочем митинге по случаю годовщины расстрела рабочих Златоуста царскими палачами на площади. Был страшный мороз. И без того перехватывало дыхание. От мороза и от волнения я дрожал. В свою краткую речь я вложил столько ненависти к царизму, что даже мои приятели потом удивлялись моему ораторскому таланту и предвещали мне будущее оратора. Скоро, однако, через Урал потянулась карательная экспедиция одного из кровавых генералов. Пришлось убираться. В пустом товарном вагоне в страшный мороз пробирался я из Златоуста в Самару, в надежде найти там кого-нибудь из знакомых партийцев. Еле живой добрался туда. В Самаре никого не нашел. Отправился в Одессу, добыв туда несколько адресов. И там не повезло. Тогда я решил удрать за границу, в надежде там поучиться марксизму, поглядеть заграничное рабочее движение и просто подышать свободным воздухом.

После ряда неудач с попытками уехать я наконец решил ехать так, как ездили герои читанных мною каких-то романов. Забрался в трюм первого попавшегося парохода, не справившись даже, куда он идет. За Константинополем вылез из трюма и был поставлен капитаном на черную работу. В Алжире (Сев. Африка) я с парохода удрал, так как капитан угрожал предать меня в Англии суду за самовольное проникновение на судно. С тремя рублями начал жизнь эмигранта. Работал на табачной фабрике, в аптеке, пока удалось добраться до Парижа.

В Париже я вел около года жизнь эмигранта. Безработный, часто бездомный, голодный, я жадно вбирал в себя впечатления новой для меня обстановки. Посещал лекции, диспуты, занимался в библиотеках, посещал собрания профсоюзов Парижа, попал даже на конгресс профсоюзов Франции в Амьене (1906 г.). Париж мне дал очень много, но я начал томиться тоской по России и жаждой работать. Побывав еще в Женеве и Вене, я твердо решил возвратиться в Россию. И вернулся. Попал в Ташкент, где поступил наборщиком в местную буржуазную газету "Турк. Курьер". Организовал союз печатников. Изредка сотрудничал в местной соц.-дем. газете, которую издавал там старый товарищ М. В. Морозов. Хозяин моей типографии, он же редактор газеты, он же раввин Кирснер, раскусив меня, поспешил уволить. Союз объявил забастовку. В ту же ночь мы были арестованы. Союз продолжал стачку до нашего освобождения. Пришлось тому же Кирснеру выручать меня из тюрьмы. Вскоре я поступил конторщиком-корреспондентом в ташкентскую фирму Дружкиных. Братья Дружкины, молодые люди, ставшие наследниками большого состояния, разыгрывали из себя очень передовых людей. Глава фирмы учил меня стилистике: как писать поставщику, с которым рвешь отношения, и другому, с которым рвать не собираешься; как писать брату-студенту, который прокучивает сверх полагающихся сумм (по семейному решению сонаследников); как писать управляющим разными отделениями фирмы. Он браковал мой стиль. Но стилистические занятия были прерваны забастовкой, которую мы организовали в ответ на беспричинные увольнения служащих. Полиция снова стала меня искать, и я вынужден был покинуть Среднюю Азию. В Ташкенте я участвовал в выборах в 2-ю Государств. Думу. От Ташкента был избран в Думу депутатом наш кандидат, интереснейший из людей, каких я встречал, — генерал В. П. Наливкин. Очень оригинальная личность. Седой благообразный старик, участвовавший в походах по покорению Средней Азии царизму еще со Скобелевым, проделавший большую военную и административную карьеру (военный губернатор), он к старости выработал себе своеобразные оппозиционно-революционные взгляды на существующий строй. Взгляды эти были смесью марксизма с каким-то культурническим анархизмом. Он в особенности внимательно стал относиться к национальному вопросу на Востоке, изучил чуть ли не все туземные языки и наречия, открыл школу для детей туземцев, самолично издавал газету на одном из местных языков, написал большой труд о положении туземного пролетариата и т. д. К моменту выборов он согласился выставить свою кандидатуру от социал-демократов и прошел в Думу. Популярностью он пользовался громадной за свою личную обаятельность и глубокий демократизм. Знакомство с ним ввело меня в не известный мне раньше круг людей. Чтобы покончить с ташкентским периодом — несколько слов о Дружкине.

Это имя оказалось неразрывно связанным с кровавым преступлением английского империализма — с убийством 26 бакинских комиссаров. Дружкин был правой рукой англичан во время их кратковременного господства в Закаспии. Вместе с ними он скрылся с горизонта. Мастер коммерческого стиля — он оказался мастером разбоя и белого террора.

По пути из Ташкента я пытался обосноваться в Оренбурге. Там меня застал разгон 2-й Гос. Думы и начавшаяся еще более ожесточенная расправа царизма с революционными работниками и рабочим классом. По некоторым сведениям ярче всего тлелся еще революционный огонь на Кавказе, куда меня и потянуло.

Я очутился в Баку. Жил там нелегально, работал сначала конторщиком в ресторане-гостинице, созерцал разгул бакинских купчиков. Потом перешел на службу в аптекарский магазин. Скоро удалось найти связи с организацией через Семкова, с которым мы подружились еще в Париже. В Баку я прошел большую школу. Крупная промышленность, разноплеменный состав пролетариата, особое положение нефтяной промышленности, позволявшее рабочим и партии дышать куда свободнее, чем в остальной России. Там открыто действовали массовые профессиональные союзы, выходила рабочая печать. То и дело пролетариат прорывался внушительными политическими и экономическими выступлениями. Капиталисты вели с рабочими союзами переговоры о заключении коллективного договора. Словом — классовая борьба в самых разнообразных формах и в широком размахе. Возможности пропаганды и агитации были неизмеримо шире, чем в других местах России. Комбинация легального и подпольного революционного движения здесь позволяла развернуть работу очень широко. За время пребывания в Баку я последовательно был и районным организатором (подпольным) партийной организации, и секретарем профсоюза деревообделочников и строителей, и участником клубной работы и кооперативной. Работа кипела, захватывая всего, но арест помешал. Однако через несколько дней мне удалось бежать, и я укрылся в нефтяном районе — Балаханах. Там я сблизился с очень интересным, высокоталантливым рабочим-большевиком И. П. Самарцевым (настоящая его фамилия Шитиков), который был организатором профсоюза, проявлял громадную энергию в создании мощной классовой организации. Одно время он вышел из партии, но впоследствии вернулся.

Он склонялся к синдикализму французского типа, который тогда был в расцвете, и заинтересовал своей борьбой с реформизмом и выродившимся парламентаризмом правых социалистов. В Балаханах жил у рабочих, с ними переживал все события местной жизни. Поступил чернорабочим на промыслы Ротшильда, откуда был уволен. Работал с Самарцевым в артели безработных по прокладке труб. Тяжкая, а временами и смертельно опасная работа (когда линию приходилось вести через нефтяное озеро-болото).

После Баку перебрался в Москву с паспортом Николая Краюшкина (бакинский рабочий-металлист, давший мне свой паспорт). Стал работать секретарем двух профсоюзов: текстильщиков и кожевников. Оба союза имели общее помещение в крохотной комнатке у одной портнихи в Замоскворечье. В сущности, это была не столько организационная, сколько агитаторская работа. Под видом общих собраний членов союза совершенно легально собирались рабочие собрания, где в легальных формах велась соц.-дем. пропаганда и агитация.

Мы учились обходить царские законы. При всей свирепости своей царская полиция была довольно глуповата. Так, например, в то время правительством подготовлялся законопроект о государственном страховании рабочих. Ясно, что это было за страхование. Деньги с рабочих брать, а к управлению их не допускать — вот краткий смысл всего проекта. Мы проводили десятки многолюднейших собраний, и в присутствии полиции самым спокойным тоном, без единого крепкого слова начисто разделывали хитрую механику царизма, его политику в отношении рабочих. Кроме явной полиции, на собраниях бывали и тайные агенты, более грамотные. По их доносам нам скоро перестали разрешать постановку вопроса о государственном страховании. Тогда мы не упоминали в повестке ни слова — государственное, ни слова — страхование. Говорилось об "обеспечении больных рабочих". В дальнейшем — "о помощи больным членам союза". Но суть речей была одна и та же: разве это правительство может заботиться о рабочем? Доклады производили громадное впечатление. Рабочие записывались в союз. Мы проникали в фабричные казармы ("спальни"), отбирали наиболее активных, живых ребят, втягивали их в союзную, а через союз — и в партийную работу. Работа в союзе была, конечно, связана с опасностью вылететь за ворота фабрики, а то и попасть в каталажку. Тем не менее всегда находился такой слой рабочих, который шел на работу, невзирая на риск.

Собрания устраивались большей частью в зданиях чайных-столовых и народных домах "Попечительства о народной трезвости", разбросанных по всем районам. Главой этого попечительства был тогдашний московский губернатор Джунковский. Без его разрешения нельзя было получить помещения под собрание. Приходилось мне, нелегальному революционеру, являться в блестящую приемную губернатора в качестве крестьянина Николая Краюшкина на прием. Выходил лощеный красавец в мундире, такой элегантный и внешне любезный, принимал от меня прошение, задавал несколько незначащих вопросов и давал милостивое разрешение. За ним следовала свита разных секретарей и адъютантов. Являлся я в синей или черной блузе, почему сходил за фабричного. Джунковский не подозревал, что за преступная личность стоит перед ним.

В то же время я принимал в Москве некоторое участие в работе литературной. Тогда большевиками в Москве выпускался политически-профессиональный журнал. Его закрывали, и он вновь выходил под новыми названиями ("Рабочее Дело", "Вестник Труда" и др.). Там работали М. И. Фрумкин, Скворцов-Степанов и др.

Зимой 1909 г. я бы арестован. Благодаря курьезно-печальному совпадению меня снабдили паспортом на имя Тимофея Куранова (паспорт Краюшкина к тому времени просрочился, и надо было достать другой). А оказалось впоследствии, что этим же паспортом на имя Куранова пользовался в Харькове некто, стрелявший в полицию при попытке ареста и скрывшийся от полиции. Меня по паспорту приняли за него и потащили в Харьков. Допросы, очные ставки, жуткое сидение в строжайшей изоляции и в ожидании плохого конца.

Хотя дело и обошлось благополучно, но пришлось пережить довольно тягостные, неприятные минуты. Однажды поздней ночью меня разбудили и повезли из харьковской тюрьмы в жандармское управление. Помню эту ночь. Могильная тишина в огромных пустых комнатах жандармского управления. Долгое томительное ожидание, тревожная дремота и борьба со сном. Вдруг распахиваются двери и с двух сторон пускают целую толпу людей, которым приказывают внимательно смотреть на меня. Потом всех уводят и вводят каждого поодиночке. "Узнаете ли в этом человеке того, кто стрелял в околоточного надзирателя?" Долгое томительное молчание. Как-то вспышкой в голове проносится сцена из "Джунглей" Киплинга: "Смотрите внимательней, о волки!" Это — ночная сцена в джунглях, когда волчье племя производит испытание молодым волкам на предмет установления их зрелости и пригодности для самостоятельной волчьей жизни. "Смотрите внимательней, о волки!" И тут жандармский офицер возглашает: "Смотрите внимательнее на этого человека".

Один, другой, третий свидетель заявляют: "Нет, не тот". А четвертый, какой-то облезлый шпик, гнусавенько спешит заявить: "Как же-с, он самый. Очень даже узнаю". Но на жандарма это не производит впечатления. Он больше интересуется мнением старичка (как я потом узнал — квартирного хозяина, где происходило накрытое полицией собрание и где некто стрелял в надзирателя). Старичок долго колеблется, но потом как-то со вздохом заявляет: "Нет, не он". На рассвете меня везут безлюдными сонными улицами в тюрьму. Всю дорогу я думал: "А что, если бы старичок признал во мне разыскиваемого субъекта? Не миновать бы виселицы. Нечего сказать, наградили меня друзья паспортом!" Отправили меня обратно в московскую тюрьму. А в Москве охранники вдруг вспомнили, что за мной числится должок правительству — не отбытая воинская повинность. Злорадно потирая ручки, какой-то охранник хихикнул: "Это вам будет похуже ссылки, в казарме вам покажут".

Рейтинг статьи:
Комментарии:

Вопрос-ответ:

Что такое сосновский лев семенович
Значение слова сосновский лев семенович
Что означает сосновский лев семенович
Толкование слова сосновский лев семенович
Определение термина сосновский лев семенович
sosnovskiy lev semenovich это
Ссылка для сайта или блога:
Ссылка для форума (bb-код):