Исторический словарь - бальмонт константин дмитриевич
Бальмонт константин дмитриевич
Блеск стиха и поэтический полет дают ему доступ и в издания, враждебные декадентству "Вестник Европы", "Русскую Мысль" и другие. В 1900-х годах литературная деятельность Б. особенно тесно примыкает к московским "декадентским" издательствам: "Скорпион" и "Гриф". Стихотворения чрезвычайно плодовитого поэта, далеко, впрочем, не все, собраны в отдельных изданиях: "Сборник стихотворений" (Ярославль, 1890), "Под северным небом" (СПб.
, 1894), "В безбрежности мрака" (М., 1895 и 1896), "Тишина. Лирические поэмы" (СПб., 1898), "Горящие здания. Лирика современной души" (М., 1900), "Будем как солнце. Книга символов" (М., 1903), "Только любовь. Семицветник" (М., 1903), "Литургия красоты. Стихийные гимны", "Жар-птица" (1907), "Хоровод времен" (М., 1909). Все эти сборники входят в "Полное собрание стихов Б." (намечено 10 тт., вышло 6, М., 1904 1909, изд. "Скорпион"). Статьи и публичные лекции Б. собраны в книгах "Горные вершины" (М., 1904; книга первая) и "Змеиные цветы" ("Путевые письма из Мексики", М., 1910). При всей внешней экстравагантности своей поэзии, Б. отличается выдающимся трудолюбием; чрезвычайно деятельный, как поэт оригинальный, он еще несравненно более деятелен как переводчик. Главный его труд в этой области перевод Шелли, с 1893 года (СПб.) выходивший выпусками, а в 1903 1905 годах изданный товариществом "Знание" в переработанном и значительно дополненном виде, в 3 тт. Факт единоличного перевода нескольких десятков тысяч рифмованных стихов поэта, столь сложного и глубокого, как Шелли, может быть назван подвигом в области русской поэтически-переводной литературы. Но самый перевод, при всем блеске стихотворной техники Б., далеко не может считаться стоящим на высоте задачи. Переводчик и недостаточно бережно обращался с оригиналом, и часто работал без воодушевления. Началом другого большого литературного труда является перевод Кальдерона; пока появилось (М., 1900 и позднее, 3 вып.) 9 драм. С любовью и очень удачно переводил Б. любимого своего писателя Эдгара По (М., 1895, 2 книжки, и М., 1901, т. I). Большие нападки вызвали переводы Ибсена ("Привидения", М., 1894) и особенно Гауптмана ("Ганнеле" и "Потонувший колокол"). Крайне неудовлетворителен перевод Уольта (Уота) Уитмана "Побеги травы" (М., 1911). Уитман пишет без рифм и размера, но есть высокое поэтическое очарование в его своеобразнейшей манере, а передача Б. производит впечатление дословного перевода. Б. перевел также "Кота Мурра" Гофмана (СПб., 1893), "Саломею" Оскара Уайльда (М., 1904), "Балладу Рэдингской тюрьмы" Оскара Уайльда (М., 1904), "Историю скандинавской литературы" Горна (М.
, 1894), "Историю итальянской литературы" Гаспари (М., 1895 97). Под редакцией его вышли сочинения Гауптмана (М., 1900 и позже, 3 тт.), сочинения Зудермана (М., 1902 1903), "История живописи" Мутера (СПб., 1900 1904). В разных изданиях рассеяны еще его переводы из Гете, Марло, Ленау, Мюссе, Гейне и других. Основная черта поэзии Б. ее желание отрешиться от условий времени и пространства и всецело уйти в царство мечты. В период расцвета его таланта, среди многих сотен его стихотворений, почти нельзя было найти ни одного на русскую тему. В последние годы он очень заинтересовался русскими сказочными темами; но это для него чистейшая экзотика, в обработку которой он вносит обычную свою отрешенность от условий места и времени. Реальные люди и действительность мало его занимают. Он поет по преимуществу небо, звезды, море, солнце, "безбрежности", "мимолетности", "тишину", "прозрачность", "мрак", "хаос", "вечность", "высоту", "сферы", лежащие "за пределами предельного". Эти отвлеченные понятия он для вящей персонификации даже пишет с большой буквы и обращается с ними как с живыми реальностями. В этом отношении он, после Тютчева , самый проникновенный среди русских поэтов пантеист. Но собственно живую, реальную природу дерево, траву, синеву неба, плеск волны он совсем не чувствует и описывать почти и не пытается. Его интересует только отвлеченная субстанция природы, как целого. Он почти лишен способности рисовать и живописать, его ландшафты неопределенны, про его цветы мы узнаем только, что они "стыдливые", про его море, что оно "могучее", про звезды, что они "одинокие", про ветер, что он "беззаботный, безотчетный" и т. д. Настоящих поэтических, т. е. живописных образов у него нет; он весь в эпитетах, в отвлеченных определениях, в перенесении своих собственных ощущений на неодушевленную природу. Перед нами, таким образом, типичная символическая поэзия, поэзия смутных настроений и туманных очертаний, поэзия рефлексии по преимуществу, в которой живая непосредственная впечатлительность отступает на второй план, а на первый выдвигается стремление к синтезу, к философскому уяснению общих основ мировой жизни. Имея на это известное право, Б. сам себя считает поэтом стихий. "Огонь, Вода, Земля и Воздух, говорит он в предисловии к собранию своих стихов, четыре царственные стихии, с которыми неизменно живет моя душа в радостном и тайном соприкосновении". Несомненно, однако, что в пантеизме Б. чересчур много искусственного и напряженно-изысканного. Подлинный поэтический пантеизм должен вытекать из непосредственной повышенной чуткости к явлениям мировой общности, из особенной и непременно живой восприимчивости к всемирному единству. В пантеизме же Б. слишком много надуманного. Если еще можно признать художественным понимание воды, как "стихии ласки и влюбленности", в которой "глубина завлекающая", то уже чистейшей схоластикой и богословскими вычурами отзывается определение любимой стихии Бальмонта огня. "Огонь всеобъемлющая тройственная стихия, пламя, свет и теплота, тройственная и седьмеричная стихия, самая красивая из всех". И этот элемент надуманной вычурности, форсирования вообще, составляет самую слабую сторону бесспорно крупного дарования Б. Ему недостает той простоты и искренности, которыми так сильна русская поэзия в наилучших своих проявлениях. Стремясь, под влиянием новоевропейской символической литературы, уйти от земли и людей, Б., однако гораздо ближе к ним, чем он думает. Он не только не ушел от жизни вообще: он не ушел даже от условий русской действительности. В связи с нею Б. пережил существенную эволюцию общего настроения. Ему самому эта эволюция представляется в таких исключительно символичных очертаниях, связанных с заглавиями сборников его стихотворений: "Оно началось, это длящееся, только еще обозначившееся (писано в 1904 году, когда автору было уже 38 лет!) творчество с печали, угнетенности и сумерек. Оно началось под северным небом, но, силою внутренней неизбежности, через жажду безграничного, Безбрежного, через долгие скитания по пустынным равнинам и провалам Тишины, подошло к радостному Свету, к Огню, к победительному Солнцу". На самом деле смена настроений поэта находится в самой тесной связи не только с западноевропейскими литературными течениями, но и с чисто русскими условиями, с общественно-литературной эволюцией последней четверти века.Зародившись в самую безнадежную полосу русской общественности в эпоху 80-х годов, творчество Б. началось с тоскливых "северных" настроений и черных тонов. Но возбужденность, составляющая основу темперамента поэта, не дала ему застыть в этих тонах, навсегда окрасивших творчество другого выразителя безвременья 80-х годов Чехова .
После переходной стадии бегства от печали земли в светлую область "Безбрежного" якобы отрешившегося от всего "конечного" поэта своеобразно, но весьма ярко захватывает тот замечательный подъем, который со средины 90-х годов сказался в задоре марксизма и в смелом вызове Максима Горького . Поэзия Б. становится яркой и красочной. Он совершенно перестает ныть, он хочет "разрушать здания, хочет быть как солнце", он воспевает только бурные, жгучие страсти, бросает вызов традициям, условности, старым формам жизни. Период общей угнетенности выразился в двух первых сборниках стихотворений Б. Тут все серо, тоскливо, безнадежно. Жизнь представляется "болотом", которое облегли "туманы, сумерки"; душу давит "бесконечная печаль", привлекают и манят к себе таинственные "духи ночи"; с особой любовью воспевается "царство бледное луны". "Дух больной" поэта, ища себе отклика в природе, останавливается особенно часто на "хмуром северном небе", "скорбных плачущих тучах", "печальных криках" серой чайки. И он даже полюбил свою тоску: "есть красота в постоянстве страдания и в неизменности скорбной мечты"; "гимн соловья" тем хорош, что он похож на рыданье. Поэту "чужда вся земля с борьбою своей", он хотел бы иметь "орлиные крылья", чтоб улететь на них в безграничное царство лазури, чтоб не видеть людей. Жизнь его "утомила", смерть ему кажется "началом жизни"; он ее призывает к себе: "смерть, наклонись надо мной". Специально-"декадентских" замашек у него пока еще мало; они выражаются чисто внешне в стихотворных фокусах, например, в попытке ввести в русское стихосложение аллитерацию ("Вечер.Взморье. Вздохи ветра. Величавый возглас волн. Близко буря. В берег бьется чуждый чарам черный челн. Чуждый чистым чарам счастья" и т. д. Или: "Ландыши, лютики. Ласки любовные. Ласточки лепет. Лобзанье лучей" и т. д.). Рядом с этими декадентскими попытками в молодом поэте еще свежо недавнее увлечение "общественными вопросами", и в сборнике немало "гражданских мотивов".
"Хочу я усладить хоть чье-нибудь страданье, хочу я отереть хотя одну слезу", заявляет он и совсем не по-"декадентски" высказывает убеждение, что "одна есть в мире красота, не красота богов Эллады, и не влюбленная мечта, не гор тяжелые громады, и не моря, не водопады, не взоров женских чистота. Одна есть в мире красота любви, печали, отрешенья, и добровольного мученья за нас распятого Христа". В одном из немногих отзвуков его на явления русской жизни он поет хвалебный гимн Тургеневу за то, что тот "спустился в темные пучины народной жизни, горькой и простой, пленяющей печальной красотой, и подсмотрел цветы средь грязной тины, средь грубости любви порыв святой". Полюбив некую весьма красивую даму, поэт сам себе шлет такие укоризны: "Забыв весь мир, забыв, что люди-братья томятся где-то там, во тьме, вдали, я заключил в преступные объятья тебя, злой дух, тебя, о перл земли". .