Поиск в словарях
Искать во всех

Большая биографическая энциклопедия - чарушин николай аполлонович

Чарушин николай аполлонович

Чарушин Н. А.

[(1851/52—1937). Автобиография написана 4 ноября 1925 г. в Вятке.] — Родился я 23 декабря 1851 г. (по старому стилю) в гор. Орлове (ныне Халтуринск) Вятской губернии. Отец мой — добродушный и не без юмора человек — служил письмоводителем Окружного Управления, ведавшего в то время крестьянскими делами, а последние годы своей жизни — помощником окружного начальника. Мать — умная и энергичная женщина — происходила из разорившейся купеческой семьи. Нас, детей, оставшихся в живых, было 8 — 5 мальчиков и 3 девочки, но самые младшие из них — мальчик и девочка — скоро умерли. Из мальчиков я был старший. Свои детские годы, до 10-ти лет, я провел в семье, на просторе захолустного северного уездного городка с населением в 3—3½ тыс. жителей, где и начал свое ученье, сначала в приходском училище, а затем в уездном; в первом из них, за предпочтение реки, полей и лесов школе, был двукратно подвергнут телесному наказанию розгами.

Жизнь этого маленького патриархального городка была тиха и однообразна и протекала при совершенном отсутствии каких-либо умственных или общественных интересов; но зато для нас, детей, живших на полной свободе и в постоянном общении с природой, она была полна прелести и поэзии.

В 1862 г., не окончив курса в уездном училище, я был отвезен родителями в Вятку и сдан в 1-й класс Вятской гимназии. С этого времени и началась моя жизнь вне семьи, у квартирных хозяек. Связь же с семьей поддерживалась лишь поездками на каникулы, рождественские и пасхальные праздники, каковые поездки ожидались всегда с великим нетерпением.

Моя учеба в Вятке в первые годы шла не особенно успешно: школа мало привлекала меня, а жить приходилось все с великовозрастными гимназистами, предпочитавшими кутежи и попойки ученью, отвлекавшими и меня, малыша, от школьных занятий. Недели по две я не посещал гимназии, таскаясь за моими старшими товарищами по квартирам их собутыльников или даже трактирам, а потому и нет ничего удивительного, что я в первых классах оставался на второй год в одном и том же классе. Весьма возможно, что, продолжая жить в таком не подходящем для меня обществе, я свою гимназическую карьеру закончил бы самым постыдным образом. Но, к счастью, когда я был еще в третьем классе, родители перевели меня в частное ученическое общежитие с другим укладом жизни и другими настроениями, что, несомненно, отразилось и на мне. Здесь впервые появился у меня интерес к книге, пробудилась и любознательность. Но тут скоро случилась другая беда.

Внезапно умер отец, скончавшийся в декабре 1866 г. при объезде им уезда. Эта смерть, потрясшая меня, т. к. отца своего я любил, поставила семью в критическое положение. Последняя осталась без всяких средств, и только помощь дяди, брата моей матери, спасла ее от голода и дала мне возможность продолжать так неудачно начатое образование.

Здесь следует заметить, что начало моей гимназической жизни совпало почти с началом так называемой "эпохи великих реформ", значительно изменившей к лучшему общие условия русской жизни. Затхлая общественная атмосфера николаевских времен с этого времени и у нас в Вятке понемногу начала рассеиваться, что, конечно, не могло не отразиться и на школе. В гимназии появились новые молодые преподаватели, правда, единичные, но все же сумевшие внести живую струю и возбудить умственные интересы у своих воспитанников. С этого времени духовная жизнь среди учащихся гимназии уже не прекращалась до самого окончания курса, ширясь и углубляясь с течением времени. Наиболее захваченные этим новым течением усердно принялись за чтение, образовались кружки самообразования, устраивалась своя библиотека, писались рефераты и горячо обсуждались все общественные вопросы, волновавшие тогда русское общество. Корифеи нашей художественной литературы, а затем Добролюбов, Чернышевский, Писарев, Флеровский со своим "Положением рабочего класса", Лавров с его "Историческими письмами", Михайловский, Лассаль и многие другие были нашими излюбленными учителями и вдохновителями, освещавшими нашу убогую жизнь и вводившими нас в круг широких идей, возбуждая в то же время пламенное желание отдать свои силы на служение своему обездоленному и угнетенному народу. Мы постепенно впитывали в себя социалистические и народнические идеи и сами становились их адептами.

Таким образом, с годами мы умственно росли, горизонты наши ширились, а требования и к себе лично, и к русской жизни непрерывно повышались, а между тем эта последняя, в особенности к концу 60-х годов, с очевидностью вступила снова в полосу злой реакции. Служение народу, что уже тогда для некоторых из нас было символом нашей веры, казалось почти уже невозможным на легальных путях, а потому будущая наша деятельность все больше и больше рисовалась на путях нелегальных. Охваченные властно новыми идеями, мы горели нетерпением умножить кадры наших сторонников и прилагали свои усилия к вовлечению в круг наших идей не только учащихся других учебных заведений, но даже и взрослых из демократического ремесленного мира, из которых мы пытались организовать производительные артели. Меня лично влекла к себе еще семинарская среда и женское епархиальное училище, где было так много свежих и нетронутых сил. В этом последнем, благодаря влиянию классной дамы Кувшинской, уже имелся целый выводок молодых девиц, серьезно затронутых новыми идеями и стремящихся вырваться на жизненный простор. Бывая у Кувшинской, жившей в этом закрытом и строго оберегаемом от постороннего глаза учебном заведении, я перезнакомился с ее воспитанницами, собиравшимися у нее почти каждый раз при моем посещении. И действительно, среда эта в ближайшие же годы дала для революции Овчинникова, Якимову (Кобозеву), Чемоданову (Синегуб), Красовскую и других, заявивших себя на иных поприщах общественной деятельности. В 1871 г. все счеты с гимназией были покончены, а земская стипендия в 250 руб. дает мне возможность ехать в Петербург для поступления в Технологический институт.

В Петербург я приехал уже не совсем желторотым юнцом в общественном смысле (мне было около 20 лет), а уже значительно подготовленным благодаря усердному чтению за последние годы моей гимназической жизни и знакомству со многим из того, что появилось ценного на книжном рынке по общественным вопросам. Личная карьера и личная жизнь мало занимали меня. Все внимание мое было устремлено на то, чтобы лучше и продуктивнее использовать свои скромные силы на служение народу.

Устроившись с квартирой, осмотревшись немного в большом незнакомом городе и покончив со всеми формальностями по институту, я вскоре же по своем приезде по приглашению Н. К. Лопатина, моего сожителя и приятеля по Вятке, а теперь студента 3-го курса Медицинской академии и члена кружка чайковцев, направился в Кушелевку, дачное место вверх по Неве, где жили этим летом чайковцы, от знакомства с которыми меня еще в Вятке предостерегали некоторые мои доброжелатели из студентов. Здесь встретил меня Чайковский, который после длительной беседы совсем очаровал меня. Прощаясь, он приглашал бывать у них и на городской квартире, куда собирались уже перебираться. Посещая их штаб-квартиру на Кабинетской ул., я постепенно перезнакомился почти со всеми входившими в состав кружка, а по мере этого знакомства росли и мои симпатии и уважение к членам его. Простые дружеские отношения, полные взаимного доверия и уважения, отсутствие фразы и рисовки и каких-либо признаков генеральства, спокойная деловая атмосфера, покоящаяся на искреннем убеждении и преданности делу, не могли не импонировать и не привлекать меня к себе.

Между тем началась для меня и обычная студенческая жизнь: лекции, студенческие собрания, новые знакомства и проч. Из студентов-технологов быстро сорганизовался кружок самообразования, собиравшийся у меня на квартире, в котором принял участие и один из чайковцев — Клеменц.

В начале октября через упомянутого выше Лопатина мне было предложено вступить в кружок чайковцев. Согласие было дано без колебаний, хотя я уже имел достаточно ясное представление о том, какая судьба меня может ожидать, может быть даже в ближайшем будущем.

Кружок чайковцев, уже в то время довольно многолюдный, имевший отделения в Москве и других городах, ставил своей задачей, помимо выработки общего миросозерцания, пропаганду освободительных и социально-революционных идей среди молодежи и интеллигентных кругов вообще — путем личного воздействия и распространения известного подбора легальных и нелегальных книг, для чего кружок, между прочим, развивал усиленную легальную издательскую деятельность, а для нелегальных изданий обзавелся небольшой типографией в Женеве. В тех же целях кружок уже начинал подумывать и о заграничном руководящем органе печати, каковой вопрос не сходил с очереди и в последующие годы. С этой целью велись уже и переговоры с видными и популярными литераторами (Михайловский, Берви), но по разным причинам не приводившие к желательным результатам.

Одновременно с этим преследовались и организационные задачи, чтобы потом армию наиболее подготовленных и хорошо подобранных сил направить на революционную работу в народные массы. Народная среда, таким образом, еще не затрагивалась, и непосредственных задач в этом направлении в то время кружок не ставил.

Ни устава, ни писанной программы у кружка не было. Людей объединяла лишь общность настроения и взглядов по основным вопросам при полной свободе мысли, самоотверженная преданность делу, искренность и прежде всего высота нравственного уровня. Базируясь на таком прочном фундаменте, кружок и не нуждался ни в каких формальностях, отсюда же проистекали и те совершенно исключительные взаимоотношения, которые выделяли этот кружок среди других организаций, и то влияние, каким он пользовался среди учащейся молодежи и в радикальных кругах.

Осень и начало зимы 71 г., несмотря на усиливающуюся правительственную реакцию, выражавшуюся в преследовании печати, в арестах и высылках и в ограничительной политике в отношении правительством же созданных учреждений, протекали при большом оживлении. С одной стороны, только что закончившееся нечаевское дело, волновавшее молодежь и вызывавшее разнообразные и нередко страстные суждения о нем, а с другой — Парижская Коммуна с ее трагическим концом, волновавшая едва ли еще не больше. Публика жила и волновалась, накопляя горючий материал.

Нечаевское дело, разбиравшееся летом 71 г., с очевидностью показало, чего не следует делать революционной организации. Кружок чайковцев, как известно, организовался по типу, совершенно противоположному нечаевскому. Но нечаевское дело лично на меня имело и другое воздействие.

При всем моем сочувствии к делу, которое вели чайковцы, и уважении к ним самим мне казалось недостаточным строить революционную интеллигентскую организацию для работы в народных массах и в то же время откладывать эту основную работу на будущее время, в результате чего получалось, что революционные организации возникают, ширятся, но в подготовительный же период погибают, не сделав ровно ничего для основной задачи. Получалась какая-то сизифова работа, сопряженная с бесчисленными жертвами, а народные массы по-прежнему оставались без всякого идейного воздействия. А между тем освобождение социальное и политическое мыслилось тогда всеми только при условии сознательного участия в этом деле широких народных масс. Приблизительно в этом же смысле высказалось и многолюдное собрание, состоявшееся в декабре 1871 г. в квартире профессора Таганцева и под его председательством из представителей радикальной интеллигенции и большинства тогдашнего состава кружка чайковцев.

Хотя вопрос о непосредственной работе в рабочей и крестьянской среде в кружке еще не обсуждался, я для себя лично решил его по-своему. Уже с декабря 1871 г. я вместе с Синегубом, тогда еще не членом кружка, на свой страх начали работу среди петербургских рабочих, сначала на химическом заводе Жданова. Затем завели связи с фабричными рабочими, посещая их чайные на Выборгской и Петербургской сторонах и рабочие общежития.

Опыт работы среди рабочих удался. В ней постепенно стали принимать участие и другие члены кружка. Успех был настолько значительный, что уже через 5—6 месяцев почти во всех рабочих районах имелись связи и велась систематическая работа при содействии привлеченной к делу студенческой молодежи.

Летом 72 г., достаточно издергавшись от петербургской волнующей жизни, я выехал в Вятку, а затем в Орлов к родным. В Вятке, кроме старых приятелей, с которыми нужно было переговорить о многом, была и Кувшинская, с которой я вел оживленную переписку весь этот год и которая ныне тоже собиралась в Петербург для поступления в Медицинскую академию.

В этот приезд окончательно определились и мои отношения к ней: прежняя наша дружба сменилась любовью, мы были одинаковых взглядов и влечений и наш моральный облик был тождествен, что вместе взятое гарантировало личную свободу каждого, а следовательно, и не представляло никакой опасности для основных наших стремлений. Окрыленный своим новым чувством, я выехал в Орлов к своим. Здесь я все нашел в порядке: младшие братья учились, одна сестра вышла замуж и другая собиралась сделать то же. Особенной материальной нужды, благодаря помощи дяди, семья не ощущала. Но, несмотря на это, самочувствие мое было неважное. Я знал, что мать моя с нетерпением ждет того времени, когда я встану на собственные ноги и помогу ей выучить моих братьев. Я же ясно сознавал, что ее надежд не оправдаю, что меня ждет совсем другая судьба. Пробыв на этот раз в своем родном Орлове всего 2—3 недели, я с огорченным чувством выехал в Вятку и дальше на Казань.

За время моего отсутствия деятельность кружка продолжалась в том же направлении. Продолжалась она и в рабочей среде. С осени же 72 г. в эту работу постепенно втягиваются и другие силы кружка: Клеменц, Перовская, Кравчинский, Ал. Корнилова, Чайковский, Кропоткин, Кувшинская, а в следующем году — Шишко, Тихомиров и др. С привлечением новых сил деятельность среди рабочих пошла еще интенсивнее и планомернее.

Лично я, ушедши с головой в кружковую работу, совсем забросил институт. Интересуясь и принимая участие в общем ходе дел кружка, я не оставлял и дела рабочего, убежденным сторонником которого продолжал оставаться. Связавшись еще ранее с Выборгским рабочим районом, я переселился на жительство на Выборгскую сторону, поселившись у одной хозяйки с Кувшинской. Здесь, на Выборгской стороне, в особом и довольно поместительном доме Байкова, нанятом нами, была устроена целая школа, в которой обучали грамоте и другим наукам, а для более подготовленной публики читались и лекции. Десятки рабочих ежедневно посещали дом Байкова, куда к работе были привлечены и многие из учащейся молодежи, не входившие в состав нашего кружка. Постепенно из этой массы рабочих выделялись наиболее надежные и подготовленные, из которых и было образовано нечто вроде ядра рабочей организации, долженствующего впитать в себя таковые же элементы из других районов, где велась работа. С этим-то ядром мне, а также и некоторым другим членам кружка и приходилось, главным образом, иметь дело. В 73 г. при этой рабочей группе была организована касса, а самое это ядро должно было превратиться в параллельную с основным кружком чисто рабочую организацию. Но публика, входившая сюда, уже горела нетерпением поскорее приняться за дело в самой народной гуще и потянулась в деревню. Первыми из рабочих ушли туда наш Крылов, Абакумов и некоторые другие. Пошли туда же и Синегуб с женой, Клеменц, Кравчинский, Рогачев и др.

Новое течение, незаметно втянувшее большинство членов кружка, в начале 1873 г. было, наконец, предметом обсуждения кружка в целом, и последний не только его санкционировал, но и признал непосредственную работу в рабочей и крестьянской среде основным и важнейшим своим делом.

Для ознакомления своих филиалов с новым направлением деятельности кружка я был командирован для их объезда, каковой и был предпринят мною в феврале 1873 г. Я посетил Москву, Орел, Киев, Одессу, Херсон, Николаев и Харьков, где имелись отделения кружка. Сочувствие новому направлению деятельности было полное, а в некоторых наиболее организованных отделениях к аналогичной работе было уже и приступлено ранее. Летом того же года, проезжая в Крым, я снова посетил некоторые из отделений и мог убедиться в жизненности нового течения.

Пропагандистская деятельность, развиваясь и углубляясь, тянулась почти беспрепятственно до 1874 г., принимая в некоторых пунктах, как, например, за Невской заставой у Синегуба, чуть не открытый характер. Власти того времени, не подозревавшие нового направления революционной деятельности, продолжали искать крамолу в студенческих и интеллигентских кругах, почему и проморгали работу кружка в рабочей среде, тянувшуюся почти без всяких препон целых два года. И лишь с конца ноября 73 г. началась ликвидация деятельности кружка в рабочей среде, когда были арестованы Синегуб, Тихомиров и другие за Невской заставой.

Увлекавшая нас работа в рабочей среде немало нас и огорчала. Приходилось иметь дело почти с безграмотной средой, каковой в особенности была среда фабричных рабочих, которая особенно ценилась нами, как не потерявшая еще связи с деревней.

Приходилось поэтому вместо прямого своего дела заниматься обучением грамоте и тратить на это силы, устраивая настоящие, но нелегальные школы грамоты.

Кроме того, будучи социалистами, мы шли в рабочую среду с проповедью социализма, которая еще в заводской среде, в большинстве своем уже пролетаризированной и более культурной, воспринималась сравнительно легко, но в фабрично-крестьянской среде этого уже не было. Здесь охотно и с большим интересом слушали и воспринимали все, когда речь заходила о переделе земли, о податях, об административном произволе, о роли центрального правительства, с царем во главе, как об основной причине всех наших неустройств, в том числе и в промышленной области, где власть всегда была на стороне угнетателей. В соответствии с этим как-то само собой менялись и наши задания в пропагандистской деятельности, отодвигая социализм, как таковой, и налегая на вопросы, особенно близкие и понятные слушателям.

Иногда, в минуты раздумья, при виде всех трудностей и необъятности дела, за которое так смело взялись, охватывала невольная оторопь. Но безграничная вера в жизненность самой идеи быстро прогоняла сомнения, и охватившая оторопь исчезала без следа. Кружок чайковцев, несмотря на видимые успехи своей деятельности в рабочей среде, никогда не предавался иллюзиям о близкой революции. Тот же опыт, который уже имелся у него, предостерегал его от увлечений и убеждал в том, что начатое им дело потребует длительной подготовительной работы многих поколений революционных деятелей.

Мы не были ни лавристами, ни бакунистами в буквальном смысле этого слова и не считали возможным европейский революционный опыт целиком переносить на русскую почву, полагая, что совершенно своеобразные условия русской действительности обязывают и к изысканию, в соответствии с этими последними, самостоятельных путей для разрешения русской проблемы. Занятые, главным образом, разрешением этой основной задачи, мы мало придавали значения программным вопросам, что помогало дружно идти вместе и людям, расходящимся в теоретических вопросах.

Мы отнюдь не были настроены против науки, но предупреждали лишь против увлечения наукой в ущерб развитию общественных инстинктов, причем многие из нас нередко "удалялись в пустыню", чтобы пополнить недостаток своего образования.

Тот же опыт наглядно научил нас ценить и политическую свободу, отсутствие которой ежедневно ставило нам непреоборимые препоны в нашей практической деятельности.

Вот почему начавшееся со второй половины 73 г. и продолжавшееся уже на деле в 1874 г. массовое стремление, а затем и движение нашей молодежи в народ, окрыляемое под влиянием проповеди Бакунина верой в немедленную общенародную революцию, не могло встретить положительного отношения в среде чайковцев, уже обладавших некоторым знакомством с народной средой и ее настроением.

Это увлечение, охватившее молодежь в зиму 73 г., носившее все признаки религиозного увлечения, оспаривать которое было бесполезно, действовало заразительно даже на более зрелых людей и увлекло за собой некоторых из оставшихся после погрома на свободе чайковцев, которые тоже вместе с другими двинулись в народ. Вероятно, это последнее обстоятельство, а также известная записка Кропоткина, окрашенная в анархический цвет своей вводной частью и принимаемая за программу чайковцев, и дали основание некоторым, писавшим о чайковцах, причислить их в конечном итоге к лику анархистов и бунтарей. Чайковцы в массе своей не были ни тем, ни другим. Не был таковым и я, хотя меня всего охотнее причисляли к этой категории. Записка же Кропоткина имеет несомненное историческое значение лишь в основной ее практической части, обстоятельно излагающей те выводы, к каким кружок пришел в результате своей двухлетней деятельности в рабочей и отчасти в крестьянской среде. Эта часть изложена со знанием дела, хотя в некоторых деталях и нуждалась в поправках. Что же до анархического идеала вступительной части записки, то это уж от самого Кропоткина, который и ответственен за нее. Правда, записка зачитывалась и обсуждалась на нескольких общих собраниях кружка в самом конце 73 года, но принята она, вопреки утверждению Шишко, не была.

В ночь с 4-го на 5-е января я, будучи уже на нелегальном положении около года, возвращаясь с одного совещания, происходившего на квартире Кувшинской, на ночевку в квартиру студента Богомолова, наскочил на обыск, был арестован и заключен первоначально в Третье Отделение, затем в Спасскую часть, откуда вскоре же был переведен в секретную камеру Литовского замка. За отказом дать показания о найденных при мне запрещенных книгах, о рекомендательной записке к лицу, с которым, по поручению кружка, я должен был переговорить о вступлении его в состав нашей организации (нечаевец Ковалевский), и о письме нашего рабочего из деревни, сообщавшего о своих успехах в ней (все фамилии на записке и в письме были вырезаны), я был лишен книг, свиданий и передач с воли. Так тянулось почти три месяца, в течение которых серьезных обвинений предъявлено мне не было, т. к. ни деятельность моя среди рабочих, ни принадлежность к революционному кружку не были еще установлены. Но вот в марте этого же года, по связи с Невской заставой, был произведен разгром и Выборгского района, где главным образом протекала моя деятельность в рабочей среде. Благодаря предательству трех рабочих, там, кроме их товарищей, были арестованы Кропоткин, Купреянов, Кувшинская и некоторые другие. Эти же рабочие дали и обо мне показания, достаточные для того, чтобы отправить меня на каторгу, с чем и не преминул меня поздравить тов. прокурора Кобыльский, ведший мое дело. Как и Кропоткин, я на этот раз совсем отказался от дачи показаний, чтобы не дать каких-нибудь нитей для дальнейших розысков.

С тех пор началось ничем не тревожимое сидение в строгом одиночном заключении, без переписки, без свиданий, длившееся до суда почти четыре года, сначала в Литовском замке, затем в Петропавловской крепости, откуда лишь на время следствия и суда я переводился в Дом предварительного заключения. В итоге длительного заключения я был привлечен по делу о революционной пропаганде в 37 губерниях, по которому привлекалось 193 человека. Группа чайковцев была представлена на процессе в числе 28 человек [В этой группе не все были чайковцы; в нее были включены как сам никогда не принадлежавший к чайковцам Низовкин, так и те, которых этому предателю в своих показаниях вздумалось причислить к ним.]. Особое Присутствие сената приступило к разбору дела в октябре 1877 г. и окончило его лишь 23 января следующего года, причем с первых же дней допустило ряд процессуальных правонарушений: не было гласности суда, отказано было в стенографических отчетах о заседаниях, и в заключение, обвиняя нас всех в едином революционном сообществе, разделило на 17 групп без права участия на суде при разборе дел других групп. Пощады мы не ждали, но суд при таких условиях терял для нас всякую цену и не гарантировал даже от новых извращений в правительственных отчетах о судебных заседаниях, как это и было допущено уже в обвинительном акте. Поэтому вся группа чайковцев, дело которых разбиралось первым, отказалась и от защиты, и от участия в судебном следствии и потребовала удаления из залы суда, что в конце концов и было достигнуто. Вскоре я, вместе с некоторыми другими, не дождавшись даже окончания суда, снова был переведен в крепость. Суд приговорил меня к 9-ти годам каторжных работ, возбудив общее ходатайство о смягчении наказаний. В отношении большинства ходатайство было уважено, но для 13 человек, в том числе и в отношении меня, оно было отклонено, зачтено было лишь время предварительного заключения.

Нужно ли говорить, что время предварительного заключения при условии абсолютной изоляции, тянувшееся почти 4 года, было самым тяжелым. Многие товарищи по заключению не выдерживали этой пытки, сходили с ума, накладывали на себя руки или же просто умирали медленною смертью. Погибших таким образом до суда насчитывали до 70—80 человек.

Не обладая особенно крепким здоровьем, я, еще будучи на свободе, полагал, что меня хватит на год, много на полтора, тюремной жизни, но я в своих расчетах ошибся. После первых тяжелых переживаний при виде гибели дела, которому отдавался, и товарищей-друзей, обреченных на медленное умирание в тюремных казематах, я постепенно укреплялся в мысли, что с гибелью всего, что было дорого и близко, еще не все потеряно, что идея, воодушевлявшая нас, будучи жизненной, не погибнет и найдет себе новых продолжателей. Теперь же оставалось лишь с честью нести выпавший на долю крест и не поддаваться унынию. Это тоже своего рода борьба, она поднимала дух и спасала от пагубного в тюремных условиях настроения безнадежности.

На 3-м году моего предварительного заключения, когда я привозился из крепости в Дом предварительного заключения для ознакомления со следственным материалом, я принял участие в 1-й попытке побега, организованного Коваликом и Войнаральским, но от участия в следующей их попытке, по зрелом размышлении, уже отказался из опасения, при моем расстроенном долгим сидением здоровье, оказаться в тягость моим товарищам на воле, бежать же за границу я не хотел.

За все время предварительного заключения в крепости я имел лишь одно свидание с братом-студентом, которого тот добился с превеликим трудом в конце 77 г. И только с переводом на время суда в Дом предварительного заключения я получил свидание с своей невестой А. Д. Кувшинской, содержавшейся тут же, да 2—3 свидания с Перовской. Здесь я впервые прибег к речи, от которой совершенно отвык, перезабыв даже самые обыкновенные слова. 12 февраля 1878 г. в церкви Дома предварительного заключения, вопреки моим уговорам не связывать свою судьбу с моею, состоялась моя свадьба с А. Д. Кувшинской, которая, уже будучи освобожденной после суда, добилась разрешения на нее лишь благодаря своей настойчивости и энергии.

Последние 8 месяцев в крепости были прожиты нами в сравнительно лучших условиях. Мы получили возможность сообщаться на общих прогулках в крепостном дворе. Это позволило нам составить нечто вроде завещания "товарищам по убеждениям", оканчивающегося призывом:

"...Мы завещаем нашим товарищам по убеждениям итти с прежней энергией и удвоенной бодростью к той святой цели, из-за которой мы подверглись преследованиям и ради которой готовы бороться и страдать до последнего вздоха".

Это обращение за нашими 24 подписями было напечатано в нелегальной "Общине".

Незадолго до отправки в дальние края мы пережили 2 голодовки, по 3—4 дня каждая. Первая возникла из-за слухов, будто при отправке централистов в харьковские тюрьмы они были наказаны розгами. Из опасения быть подвергнутыми тому же наказанию, мы решили: "Лучше смерть, но не этот позор". Вторая голодовка была объявлена по сочувствию к голодающим Тютчеву и его товарищам, которые, будучи подследственными, добивались тех же льгот, какими пользовались осужденные.

В июле 1878 г. был совершен обряд заковки в кандалы, после чего я, вместе с другими каторжанами (Брешковская, Синегуб, Тимофей Квятковский и др.), в ночную пору, со всевозможными предосторожностями был отправлен особым поездом, вместе с житейцами [Осуждение на житье в Сибири, с лишением некоторых прав и преимуществ. — В. Фигнер.], в Сибирь, куда за нами последовали и наши жены, моя и Синегуба, привезенные особо из Литовского замка, куда они предварительно перед отправкой были заключены. Путь от Петербурга до Иркутска совершен был отчасти по железной дороге (от Петербурга до Нижнего Новгорода) и по воде на барже (от Нижнего до Перми и от Тюмени до Томска), а все остальное многотысячное расстояние — на лошадях, под охраной жандармов во главе с ротмистром Петровым.

Захворав перед Иркутском тифом, я был привезен в Иркутскую тюрьму в бессознательном состоянии, где и вынужден был от партии отстать. Ротмистр Петров, не желая, очевидно, лишаться лишней тысячи рублей, обещанной ему, как говорили, за благополучную доставку каждого из нас на Кару, настойчиво уговаривал мою жену продолжать путь. За решительный отказ он отомстил сообщением по начальству, что Чарушина, оставшись в Иркутске, подготовляет побег мужу. Вероятно, благодаря этому, несмотря на настойчивые требования лечившего меня доктора Рейхмана снять с меня на время тяжелой болезни кандалы, они не снимались и были сняты лишь тогда, когда началось выздоровление.

Тиф меня возродил: та одурь и безразличие, которые у меня были как следствие одиночного заключения, совершенно прошли, и мое жизнерадостное настроение, несмотря на исключительную обстановку, восстановилось.

Благодаря этой задержке, на Кару нас доставили лишь в ноябре 78 г. уже иркутские жандармы, возглавляемые майором Халтуриным.

Не совсем при обычных условиях началась моя каторжная жизнь. Приехав на Кару уже после 9 час. вечера, когда доступ в тюрьму совершенно прекращался, поезд наш остановился у комендантского дома, куда мы и были приглашены комендантом, полковником Кононовичем. За чаем как-то само собой завязался оживленный разговор на общеполитические темы, который показал нам, что в лице карийского коменданта мы будем иметь человека несомненно умного и образованного, не настроенного враждебно к нам, политическим каторжанам. Пригласив затем нас к ужину, Кононович просил меня лишь об осторожном обращении с моими ножными "ожерельями", т. к. звон их мог бы растревожить его больную жену. Переночевав в отведенном нам кабинете, я на другой же день был раскован и отправлен на гауптвахту, где уже сидели ранее прибывшие товарищи, а мою жену взялась устроить А. И. Успенская, жена нечаевца Успенского.

С этого времени начинается 18-летнее сибирское житье, сначала на Каре, затем в пределах Забайкалья. Каторжная жизнь в глухой, но живописной тайге, где по течению небольшой речушки, окаймленной горами, раскинут был ряд казенных золотых приисков и каторжных тюрем, протекала то в тюрьме, то на воле, в вольной команде, но в общем в благоприятных условиях, благодаря коменданту Кары, Кононовичу, с которым у некоторых политических каторжан впоследствии установились даже дружеские отношения.

Весной 79 г. мы уже были выпущены в вольную команду, как окончившие испытуемый срок, хотя необходимого распоряжения для нашего освобождения еще и не было получено. В тесных пределах Карийской тайги, не стесняемые начальственным вмешательством в нашу жизнь, мы использовали свободу прежде всего общением с природой, которой мы столь долгое время были лишены.

Наша небольшая семья политических каторжан с их семьями, разместившаяся частью в собственных домиках (Успенский и Т. Квятковский), частью же в отведенных комендатурой казенных помещениях, постепенно обзавелась и заработком. Уроки, служба, домашние занятия плюс казенный паек натурой обеспечивали нам сравнительно безбедное существование и оставляли необходимое время для удовлетворения наших духовных потребностей. В книгах же и журналах в общем недостатка не было. Завязалась и довольно обширная переписка с родными и нашими старыми друзьями, раскиданными по разным сибирским городам и весям.

Бурные российские события 79—80 гг. давали обильный материал для Карийской политической каторги. Непрекращающийся наплыв политических каторжан на Кару, число которых к концу 80-го года достигло почти 100 человек, вынудил карийское начальство отвести для политиков большую тюрьму на Средней Каре, занятую ранее уголовными. Скоро и нам, вольнокомандцам, ожидавшим уже не в далеком будущем выезда с Кары, пришлось присоединиться к ним и снова облечься в ножные кандалы. В конце 1880 г., в эпоху "диктатуры сердца" графа Лорис-Меликова, совершенно неожиданно было получено из центра распоряжение, чтобы весь каторжанский срок политикам отбывать в тюрьме, закованными в ножные кандалы, вольная команда для них уничтожалась, а те, кто этим правом уже пользовался, снова должны быть посажены в тюрьму и закованы. Кононович протестовал против этого распоряжения, но безрезультатно. Объявив нам об этом недели за две до нового года, он назначил нам 1-е января 81 г., когда мы должны были отправиться в Средне-Карийскую тюрьму и там провести остаток нашего каторжного срока. Нам, кому до конца каторги оставалось уже немного, перспектива попасть в тюрьму в некотором смысле даже улыбалась. Представлялась, таким образом, возможность близко ознакомиться с новыми товарищами, а вместе с тем и с новыми течениями, настроениями и событиями русской революционной жизни. Но не всем вольнокомандцам улыбалось это новое заключение. Семяновскому, общему нашему любимцу, оно стоило жизни. Не приспособленный к тюремной жизни и с больным сердцем он предпочел смерть трехлетнему тюремному заключению и выстрелом из револьвера в ночь на 1 января покончил свои счеты с жизнью. Смерть эта страшно всех нас потрясла, и мы винили себя, что не досмотрели за Семяновским.

Через несколько часов после самоубийства Семяновского все мы, вольнокомандцы, отправились за 4 версты отсиживать наш каторжный срок в Средне-Карийскую тюрьму, а наши жены остались хоронить Семяновского. Тюрьма приняла нас радушно. Здесь уже установился определенный режим с общим хозяйством и общей кассой, куда вносились все денежные получения из России, каковые и расходовались на общие потребности. Две большие камеры тюрьмы, снабженные нарами, были переполнены заключенными. Жизнь кипела в тюрьме. Скоро было приступлено даже к изданию журнала "Кара и кукиш", в котором приняли участие и некоторые из каторжанок женской тюрьмы. Вечерами же часто прекрасный хор, образовавшийся из сидельцев, устраивал концерты, слушать которые нередко собирались около тюрьмы карийские обыватели. Наличие такой массы политических каторжан разных наслоений воочию свидетельствовало нам, что дело, которое мы считали делом нашей жизни, не только не погибло, но нашло и находит все новых и новых деятелей, продолжающих изыскивать новые пути к освобождению родины и жертвующих ради этого своей свободой и даже жизнью.

Внутренняя жизнь тюрьмы почти ничем не стеснялась. Кандалы, которые мы обязаны были носить, мы научились снимать и обычно клали под подушку, надевая лишь тогда, когда ожидали посещения начальства, о чем всегда предупреждались заранее. Некоторые из нас усердно занимались, хотя условия для этого были мало благоприятны по причине нашей скученности и невозможности сосредоточиться. Некоторые же работали в мастерских или ходили на разрезные работы.

Но, как бы то ни было, мы были лишены свободы, с чем примириться было трудно, в особенности тем, кому предстояло долгие годы провести в тюрьме. Естественно, что мысль о побеге занимала многих. Почти ежедневно различные группы, собравшись где-нибудь в укромном месте, горячо обсуждали этот вопрос, строя иногда совершенно фантастические планы побега. От слов скоро перешли к делу, что, впрочем, было уже после нашего выезда с Кары.

Через три месяца мой каторжный срок окончился, и я был освобожден. Вскоре же после этого, т. е. летом 1881 г., будучи уже причислен к одной из волостей Забайкальской области, я вместе с женой и дочерью, родившейся на Каре в 80 г., покидаю Кару и выезжаю в сопровождении конвоя в Нерчинск и Читу, откуда, отпущенный на заработки, — на казенные Давенденские прииски, расположенные в глухой тайге, ниже Кары, куда жена моя была приглашена учительницей к детям управляющего приисками, а я для занятий в конторе. Но благодаря особенностям приисковой жизни выдержать ее удалось лишь год.

С приисков мы снова перебираемся в Нерчинск, где уже около двух лет как обосновался выехавший с Кары нечаевец Кузнецов. Он обзавелся даже собственным домиком и фотографией, которой и кормился сам и кормил свою многочисленную семью. Там же мы нашли и бывш. карийского коменданта Кононовича, теперь уже атамана III отдела Забайкальских казачьих войск, к которому жена моя, как опытная учительница, тотчас же и была приглашена для занятий с его детьми.

В Нерчинске мы прожили 4 года, вращаясь в тесном кругу близких и знакомых. Общественной жизни здесь не было никакой. Школ было мало, а библиотеки и совсем не было.

По отъезде Кононовичей в Петербург жена по-прежнему была занята уроками, у меня тоже были небольшие уроки, но, не чувствуя влечения к этого рода работе, я начал изучать фотографическое дело, работая у А. К. Кузнецова. Когда я освоился в достаточной степени с делом и получил не без труда необходимое разрешение на занятие фотографией, мы направились летом 1886 г. в Троицкосавск, находящийся на границе с Монголией.

Рейтинг статьи:
Комментарии:

Вопрос-ответ:

Что такое чарушин николай аполлонович
Значение слова чарушин николай аполлонович
Что означает чарушин николай аполлонович
Толкование слова чарушин николай аполлонович
Определение термина чарушин николай аполлонович
charushin nikolay apollonovich это
Ссылка для сайта или блога:
Ссылка для форума (bb-код):