Энциклопедия Брокгауза и Ефрона - чаадаев
Чаадаев
(Петр Яковлевич) — известный русский писатель. Год рождения его точно неизвестен. Лонгинов говорит, что Ч. родился 27 мая 1793 г., Жихарев считает годом его рождения 1796-й, Свербеев неопределенно относит его к "первым годам последнего десятилетия XVIII века". По матери Ч. приходился племянником князей Щербатовых и внуком известного русского историка. На руках этой родни Ч. получил первоначальное, замечательное для того времени образование, которое закончил слушанием лекций в Московском университете. Зачислившись юнкером в семеновский полк, он участвовал в войне 1812 г. и последующих военных действиях. Служа затем в лейб-гусарском полку, Ч. близко сошелся с учившимся тогда в Царскосельском лицее молодым Пушкиным. По словам Лонгинова, "Ч. способствовал развитию Пушкина, более чем всевозможные профессора своими лекциями". О характере бесед между друзьями можно судить по стихотворениям Пушкина "Петру Яковлевичу Ч.". "К портрету Ч." и другим. Чаадаеву выпало на долю спасти Пушкина от грозившей ему ссылки в Сибирь или заключения в Соловецкий монастырь. Узнав об опасности, Ч., бывший тогда адъютантом командира гвардейского корпуса кн. Васильчикова, добился не в урочный час свидания с Карамзиным и убедил его вступиться за Пушкина. Пушкин платил Ч. теплою дружбою. В числе "самых необходимых предметов для жизни" он требует присылки ему в Михайловское портрета Ч. Ему посылает он первый экземпляр "Бориса Годунова" и горячо интересуется его мнением об этом произведении; ему же шлет из Михайловского целое послание, в котором выражает свое страстное пожелание поскорее в обществе Ч. "почитать, посудить, побранить, вольнолюбивые надежды оживить". В предисловия к "Oeuvres choisies de Pierre Tchadaïeff publiées pour la première fois par P. Gagarin" говорится следующее: "В молодости Ч. был прикосновенен к либеральному движению, завершившемуся катастрофой 14 декабря 1825 г. Он разделял либеральные идеи людей, которые принимали участие в этом движении, соглашался с ними по вопросу о реальности того сильного зла, от которого страдала и страдает Россия, но расходился с ними по вопросу о причинах его и в особенности по вопросу о средствах к его устранению". Если это верно, то Ч. мог вполне искренно примыкать к Союзу благоденствия и столь же искренно не соглашаться с направлением, возобладавшим впоследствии в Северном и особенно в Южном обществе. В 1820 г. в СПб. произошли известные волнения в семеновском полку. Император Александр находился тогда в Троппау, куда Васильчиков и послал Ч. с известием о происшедших беспорядках. Свербеев, Герцен и другие рассказывают в своих воспоминаниях и записках, что австрийский посол граф Лебцельтерн успел с своей стороны отправить курьера в Троппау, который, будто бы прибыл туда раньте Ч. и рассказал о происшедшем в Петербурге Меттерниху, и последний сообщил о них первым ничего не подозревавшему императору. Когда прибыл Ч., Александр резко выразил ему порицание за медленность езды, но потом, как бы спохватившись, предложил ему звание флигель-адъютанта. Оскорбленный Ч. просил одной милости — отставки, и получил ее даже без обычного награждения следующим чином. Таков ходячий рассказ о причинах отставки Ч. Лонгинов решительно его опровергает, утверждая, что никакого курьера в Троппау Лебцельтерн не посылал, что еще до посылки Ч., при первых же признаках неповиновения солдат, к Александру был отправлен другой курьер, и что, таким образом, император ко времени прибытия Ч. в Троппау знал уже о петербургских событиях, получив сведения о них от русского курьера, а не от Меттерниха. Как бы то ни было, но в этот момент Ч. пострадал вдвойне: разбилась его блестящая карьера и вместе с тем он сильно упал в мнении товарищей-офицеров, среди которых был весь цвет тогдашней интеллигенции. Говорили, что он ни в каком случае не должен был брать на себя такого щекотливого поручения; зная о жалуемых курьерам в таких случаях флигель-адъютантских аксельбантах, он должен был чувствовать себя особенно неловко перед своими бывшими сослуживцами по семеновскому полку, на которых обрушились весьма тяжелые кары. Весьма возможно, что вследствие этого от него отдалились члены тайного общества, куда он был принят Якушкиным, и что именно потому Ч. не любил говорить впоследствии о своих отношениях к декабристам, поездке в Троппау и разговоре с Александром. После отставки он прожил за границей целых шесть лет. Все события 1825 — 1826 гг. прошли, таким образом, в его отсутствие. Эти события снесли с исторической арены почти весь цвет того поколения, к которому принадлежал Ч. Возвратясь на родину, он застал уже иное время и иных людей. С этого же времени фигура Ч. выделяется на фоне русской жизни уже не в качестве общественного деятеля или одного из будущих реформаторов России, не в том образе, о котором говорил Пушкин, что "он был бы в Риме Брут, в Афинах — Периклес", а в образе мыслителя, философа, блестящего публициста. В Европе Ч. вращался среди замечательных умов. В числе его личных знакомых были Шеллинг, Ламеннэ и др. Воззрения этих людей не могли не иметь влияния на Ч., имевшего от природы сильный ум и определенную философскую складку мысли. Обширное чтение также много способствовало выработке Ч. прочного миросозерцания. "В моих понятиях, — говорит Жихарев, — Ч. был самый крепкий, самый глубокий и самый разнообразный мыслитель, когда-либо произведенный русской землей". С конца двадцатых годов Ч. был очень близок со старшим Киреевским. Когда издававшийся последним журнал "Европеец" был запрещен и сам Киреевский отдан под надзор полиции, Ч. написал (в 1831 г.) "Mémoire au compte Benkendorf, rédigé par Tchadaëeff pour Jean Kiréifsky". В этом документе Ч. излагает свои взгляды на историю России, весьма близкие к тем, которые появились пять лет спустя в его знаменитом "Философическом письме", но, в отличие от него, указывает и на положительные средства, при помощи которых можно направить Россию к лучшему будущему. Для этого необходимо "прежде всего серьезное классическое образование", затем "освобождение наших рабов", являющееся "необходимым условием всякого дальнейшего прогресса", и, наконец, "пробуждение религиозного чувства, дабы религия вышла из некоторого рода летаргии, в котором она ныне находится". Была ли доставлена эта записка no назначению или нет — неизвестно. Она была написана в 1831 г. и содержала уже в себе много "чаадаевских" мыслей. Те философские письма Ч. "к г-же ***" (по одним сведениям — Пановой, урожденной Улыбышевой, по другим — жене декабриста М. Ф. Орлова, урожденной Раевской), из которых появилось в печати (в 1836 г.) только первое, были написаны за семь лет перед тем. О них упоминает Пушкин еще 6 июля 1831 г. Круг знавших о существовании этих писем лиц был, однако, очень невелик; до появления первого из них в печати о них ничего не знал даже такой сведущий в литературных и общественных делах своего времени человек, как Герцен. Впечатление от напечатания Надеждиным в "Телескопе" "Философического письма" Ч. было чрезвычайно сильное. "Как только появилось письмо, — говорит Лонгинов, — поднялась грозная буря". "После "Горя от ума" не было ни одного литературного произведения, которое сделало бы такое сильное впечатление", — рассказывает по этому же поводу Герцен. По словам Свербеева, "журнальная статья Ч. произвела страшное негодование публики и потому не могла не обратить на него преследования правительства. На автора восстало все и вся с небывалым до того ожесточением в нашем довольно апатичном обществе". Ожесточение в самом деле было беспримерное. "Никогда, — говорит Жихарев, — с тех пор как в России стали читать и писать, с тех пор как в ней завелась книжная деятельность, никакое литературное и ученое событие, не исключая даже смерти Пушкина, не производило такого огромного влияния и такого обширного действия, не разносилось с такою скоростью и с таким шумом. Около месяца среди целой Москвы почти не было дома, в котором не говорили бы про чаадаевское письмо и про чаадаевскую историю. Даже люди, никогда не занимавшиеся никаким литературным делом, круглые неучи, барыни, по степени своего интеллектуального развития мало чем разнившиеся от своих кухарок и прихвостниц, подьячие и чиновники, потонувшие в казнокрадстве и взяточничестве, тупоумные, невежественные, полупомешанные святоши и изуверы или ханжи, поседевшие и одичавшие в пьянстве, распутстве и суеверии, молодые отчизнолюбцы и старые патриоты, — все соединилось в одном общем вопле проклятия и презрения к человеку, дерзнувшему оскорбить Россию. Не было такого осла, который бы не считал за священный долг и приятную обязанность лягнуть копытом в спину льва историко-философской критики... На чаадаевскую статью обратили внимание не одни только русские: в силу того, что статья была написана (первоначально) по-французски, и вследствие большой известности, которою Ч. пользовался в московском иностранном населении, — этим случаем занялись и иностранцы, живущие у нас и обыкновенно никогда никакого внимания не обращающие ни на какое ученое или литературное дело в России и только по слуху едва знающие, что существует русская письменность. Не говоря про нескольких высокопоставленных иностранцев, из-за чаадаевского письма выходили из себя в различных горячих спорах невежественные преподаватели французской грамматики и немецких правильных и неправильных глаголов, личный состав московской французской труппы, иностранное торговое и мастеровое сословие, разные практикующие и не практикующие врачи, музыканты с уроками и без уроков, даже немецкие аптекари... В это время я слышал, будто студенты Московского университета приходили к своему начальству с изъявлением желания оружием выступить за освобожденную Россию и переломить в честь ее копье и что граф, тогдашний попечитель, их успокаивал"... Известный Вигель послал тогда же петербургскому митрополиту Серафиму донос; Серафим довел об этом до сведения Бенкендорфа — и катастрофа разразилась. Надеждин был сослан в Усть-Сысольск, а Ч. объявлен сумасшедшим. Жихарев приводит подлинный текст бумаги, в которой Ч. объявлялся сошедшим с ума: "Появившаяся тогда-то такая-то статья, — гласила эта бумага, — выраженными в ней мыслями возбудила во всех без исключения русских чувства гнева, отвращения и ужаса, в скором, впрочем, времени сменившиеся на чувство сострадания, когда узнали, что достойный сожаления соотечественник, автор статьи, страдает расстройством и помешательством рассудка. Принимая в соображение болезненное состояние несчастного, правительство в своей заботливости и отеческой попечительности предписывает ему не выходить из дому и снабдить его даровым медицинским пособием, на который конец местное начальство имеет назначить особого из подведомственных ему врача". Это распоряжение приводилось в исполнение в течение нескольких месяцев. По свидетельству Герцена, доктора и полицеймейстер приезжали к Ч. еженедельно, причем они никогда и не заикались, зачем приезжали. Этому показанию противоречит одно из писем Ч. к брату, в котором находятся такие строки: "Что касается до моего положения, то оно теперь состоит в том, что я должен довольствоваться одною прогулкою и видеть у себя ежедневно господ медиков ex-officio, меня посещающих. Один из них, пьяный частный штаб-лекарь, долго ругался надо мною самым наглым образом, но теперь прекратил свои посещения, вероятно по предписанию начальства". Изложению как первого "Философического письма", так и последующих, до сих пор на русском языке не появлявшихся, мы считаем необходимым предпослать два замечания: 1) у нескольких русских писателей приводится из первого письма Ч. такая фраза: "Прошедшее России пусто, настоящее невыносимо, а будущего для нее нет. Россия — это пробел разумения, грозный урок, данный народам, до чего отчуждение и рабство могут довести". Подобной фразы в письме Ч. нет. 2) А. М. Скабичевский утверждает, что перевод письма Ч. на русский язык сделан Белинским. Это неверно: перевод сделан не Белинским, а Кетчером.
— Знаменитое письмо Чаадаева проникнуто глубоко скептическим по отношению к России настроением. "Для души, — пишет он, — есть диетическое содержание, точно так же, как и для тела; уменье подчинять ее этому содержанию необходимо. Знаю, что повторяю старую поговорку, но в нашем отечестве она имеет все достоинства новости. Это одна из самых жалких особенностей нашего общественного образования, что истины, давно известные в других странах и даже у народов, во многих отношениях менее нас образованных, у нас только что открываются. И это оттого, что мы никогда не шли вместе с другими народами; мы не принадлежим ни к одному из великих семейств человечества, ни к Западу, ни к Востоку, не имеем преданий ни того, ни другого. Мы существуем как бы вне времени, и всемирное образование человеческого рода не коснулось нас. Эта дивная связь человеческих идей в течение веков, эта история человеческого разумения, доведшая его в других странах мира до настоящего положения, не имели для нас никакого влияния. То, что у других народов давно вошло в жизнь, для нас до сих пор только умствование, теории.... Посмотрите вокруг себя. Все как будто на ходу. Мы все как будто странники. Нет ни у кого сферы определенного существования, нет ни на что добрых обычаев, не только правил, нет даже семейного средоточия; нет ничего, что бы привязывало, что бы пробуждало наши сочувствия, расположения; нет ничего постоянного, непременного: все проходит, протекает, не оставляя следов ни во внешности, ни в вас самих. Дома мы как будто на постое, в семействах как чужие, в городах как будто кочуем и даже больше чем племена, блуждающие по нашим степям, потому что эти племена привязаннее к своим пустыням, чем мы к нашим городам"... Указав, что у всех народов "бывает период сильной, страстной, бессознательной деятельности", что такие эпохи составляют "время юности народов", Ч. находит, что "мы не имеем ничего подобного". что "в самом начале у нас было дикое варварство, потом грубое суеверие, затем жестокое, унизительное владычество, следы которого в нашем образе жизни не изгладились совсем и доныне. Вот горестная история нашей юности... Нет в памяти чарующих воспоминаний, нет сильных наставительных примеров в народных преданиях. Пробегите взором все века нами прожитые, все пространство земли, нами занимаемое, вы не найдете ни одного воспоминания, которое бы вас остановило, ни одного памятника, который высказал бы вам протекшее живо, сильно, картинно... Мы явились в мир как незаконнорожденные дети, без наследства, без связи с людьми, которые нам предшествовали, не усвоили себе ни одного из поучительных уроков минувшего. Каждый из нас должен сам связывать разорванную нить семейности, которой мы соединялись с целым человечеством. Нам должно молотом вбивать в голову то, что у других сделалось привычкой, инстинктом... Мы растем, но не зреем, идем вперед, но по какому-то косвенному направлению, не ведущему к цели... Мы принадлежим к нациям, которые, кажется, не составляют еще необходимой части человечества, а существуют для того, чтобы со временем преподать какой-либо великий урок миру... Все народы Европы выработали определенные идеи. Это — идеи долга, закона, правды, порядка. И они составляют не только историю Европы, но ее атмосферу. Это более чем история, более чем психология: это физиология европейца. Чем вы замените все это?... Силлогизм Запада нам неизвестен. В наших лучших головах есть что-то большее, чем неосновательность. Лучшие идеи, от недостатка связи и последовательности, как бесплодные призраки цепенеют в нашем мозгу... Даже в нашем взгляде я нахожу что-то чрезвычайно неопределенное, холодное, несколько сходное с физиономией народов, стоящих на низших ступенях общественной лестницы... По нашему местному положению между Востоком и Западом, опираясь одним локтем на Китай, другим на Германию, мы должны бы соединять в себе два великие начала разумения: воображение и рассудок, должны бы совмещать в нашем гражданственном образовании историю всего мира. Но не таково предназначение, павшее на нашу долю. Отшельники в мире, мы ничего ему не дали, ничего не взяли у него, не приобщили ни одной идеи к массе идей человечества, ничем не содействовали совершенствованию человеческого разумения и исказили все, что сообщило нам это совершенствование... Ни одной полезной мысли не возросло на бесплодной нашей почве, ни одной великой истины не возникло среди нас. Мы ничего не выдумали сами и из всего, что выдумано другими, заимствовали только обманчивую наружность и бесполезную роскошь... Повторяю еще: мы жили, мы живем, как великий урок для отдаленных потомств, которые воспользуются им непременно, но в настоящем времени, что бы ни говорили, мы составляем пробел в порядке разумения". Произнеся такой приговор над нашим прошлым, настоящим и отчасти будущим, Ч. осторожно приступает к своей главной мысли и вместе с тем к объяснению указанного им явления. Корень зла, по его мнению, в том, что мы восприняли "новое образование" не из того источника, из которого воспринял его Запад. "Ведомые злою судьбою, мы заимствовали первые семена нравственного и умственного просвещения у растленной, презираемой всеми народами, Византии", заимствовали, притом, тогда, когда "мелкая суетность только что оторвала Византию от всемирного братства", и потому "приняли от нее идею, искаженную человеческою страстью". Отсюда и произошло все последующее. "Несмотря на название христиан, мы не тронулись с места, тогда как западное христианство величественно шло по пути, начертанному его божественным основателем". Ч. сам ставит вопрос: "Разве мы не христиане, разве образование возможно только по образцу европейскому?", — и отвечает так: "Без сомнения мы христиане, но разве абиссинцы не христиане же? Разве японцы не образованы?.. Но неужели вы думаете, что эти жалкие отклонения от божественных и человеческих истин низведут небо на землю?". В Европе все проникнуто таинственной силой, которая царила самодержавно целый ряд столетий". Эта мысль наполняет весь конец "Философического письма". "Взгляните на картину полного развития нового общества и вы увидите, что христианство преобразует все человеческие выгоды в свои собственные, потребность вещественную везде заменяет потребностью нравственною, возбуждает в мире мыслительном эти великие прения, которых вы не встретите в истории других эпох, других обществ... Вы увидите, что все создано им и только им: и жизнь земная, и жизнь общественная, и семейство, и отечество, и наука, и поэзия, и ум, и воображение, и воспоминание, и надежды, и восторги, и горести". Но все это относится к христианству западному; другие ветви христианства бесплодны. Ч. не делает отсюда никаких практических умозаключений. Нам кажется, что письмо его вызвало бурю не своими, хотя несомненными, но вовсе неярко выраженными католическими тенденциями, — их развивал он гораздо глубже в последующих письмах, — а лишь суровою критикою прошлого и настоящего России. Когда М. Ф. Орлов попробовал вставить слово Бенкендорфу в защиту Ч., то последний ответил ему: "Le passé de la Russie a été admirable, son présent est plus que magnifique, quant à son avenir il est au delà de tout ce que l'imagination la plus hardie se peut figurer; voilà le point de vue sous lequel l'histoire russe doit être conçue et écrite". Такова была официальная точка зрения; всякая другая считалась недозволительною, а чаадаевская — обличала "расстройство и помешательство рассудка"... Другие письма Ч. увидели свет через много лет, и то лишь на французском языке, в Париже, в издании известного иезуита кн. И. С. Гагарина. Всех писем три, но есть основание думать, что в промежуток между первым (напечатанным в "Телескопе") и так называемым вторым существовали еще письма, по-видимому, безвозвратно пропавшие. Во "втором" письме (мы будем приводить далее цитаты в нашем переводе) Ч. выражает мысль, что прогресс человечества направляется рукою Провидения и движется при посредстве избранных народов и избранных людей; источник вечного света никогда не угасал среди человеческих обществ; человек шествовал до определенному ему пути только при свете истин, открываемых ему высшим разумом. "Вместо того, чтобы угодливо принимать бессмысленную систему механического совершенствования нашей натуры, так явно опровергаемого опытом всех веков, нельзя не видеть, что человек, предоставленный самому себе, шел всегда, наоборот, по пути бесконечного вырождения. Если и были от времени до времени эпохи прогресса у всех народов, минуты просветления в жизни человечества, возвышенные порывы разума, то ничто не доказывает непрерывности и постоянства такого движения. Истинное движение вперед и постоянная наличность прогресса замечается лишь в том обществе, которого мы состоим членами и которое не является продуктом рук человеческих. Мы без сомнения восприняли то, что было выработано древними до нас, воспользовались им и замкнули таким образом кольцо великой цепи времен, но из этого вовсе не следует, что люди достигли бы состояния, в котором они теперь находятся, без того исторического явления, которое безусловно не имеет антецедентов, находится вне всякой зависимости от человеческих идей, вне всякой необходимой связи вещей и отделяет мир древний от мира нового". Само собою разумеется, что Ч. говорит здесь о возникновении христианства. Без этого явления наше общество неизбежно погибло бы, как погибли все общества древности. Христианство застало мир "развращенным, окровавленным, изолгавшимся". В древних цивилизациях не было никакого прочного, внутри их лежащего, начала. "Глубокая мудрость Египта, очаровательная прелесть Ионии, строгие добродетели Рима, ослепительный блеск Александрии — во что вы превратились? Блестящие цивилизации, взлелеянные всеми силами земли, связанные со всеми славами, со всеми героями, со всем владычеством над вселенной, с величайшими государями, которых когда-либо производила земля, с мировым суверенитетом — каким образом могли вы быть снесены с лица земли? К чему была работа веков, чудные деяния интеллекта, если новые народы, пришедшие неизвестно откуда, не приобщенные ни малейшим образом к этим цивилизациям, должны были все это разрушить, опрокинуть великолепное здание и запахать самое место, на котором оно стояло?" Но не варвары разрушили древний мир. Это был уже "разложившийся труп и варвары развеяли только его прах по ветру". Этого с новым миром случиться не может, ибо европейское общество составляет единую семью христианских народов. Европейское общество "в течение целого ряда веков покоилось на основе федерации, которая была разорвана только реформацией; до этого печального события народы Европы смотрели на себя не иначе как на единый социальный организм, географически разделенный на разные государства, но составляющий в моральном смысле единое целое; между народами этими не было иного публичного права, кроме постановлений церкви; войны представлялись междоусобиями, единый интерес одушевлял всех, одна и та же тенденция приводила в движение весь европейский мир. История средних веков была в буквальном смысле слова историей одного народа — народа христианского. Движение нравственного сознания составляло ее основание; события чисто политические стояли на втором плане; все это обнаруживалось с особенною ясностью в религиозных войнах, т. е. в событиях, которых так ужасалась философия прошлого века. Вольтер очень удачно замечает, что войны из-за мнений происходили только у христиан; но не следовало ограничиваться лишь констатированием факта, необходимо было возвыситься до уразумения причины такого единственного в своем роде явления. Ясно, что царство мысли не могло иначе утвердиться в мире, как придавая самому принципу мысли полную реальность. И если теперь положение вещей изменилось, то это явилось результатом схизмы, которая, разрушив единство мысли, разрушила тем самым и единство общества. Но основание остается и теперь все то же, и Европа все еще христианская страна, что бы она ни делала, что бы ни говорила... Для того, чтобы настоящая цивилизация была разрушена, надо было бы, чтобы весь земной шар перевернулся вверх дном, чтобы повторился переворот подобный тому, который дал земле ее настоящую форму. Чтобы погасить дотла все источники нашего просвещения, понадобился бы, по крайней мере, второй всемирный потоп. Если бы, напр., было поглощено одно из полушарий, то и того, что осталось бы на другом, было бы достаточно для обновления человеческого духа. Мысль, долженствующая покорить вселенную, никогда не остановится, никогда не погибнет или, по крайней мере, не погибнет до тех пор, пока на это не будет веления Того, кто вложил эту мысль в человеческую душу. Мир приходил к единению, но этому великому делу помешала реформация, возвратив его к состоянию разрозненности (desunité) язычества". В конце второго письма Ч. прямо высказывает ту мысль, которая лишь косвенно пробивалась в письме первом. "Что папство было учреждением человеческим, что входящие в него элементы созданы человеческими руками — я охотно это признаю, но сущность панства исходит из самого духа христианства... Кто не изумится необыкновенным судьбам папства? Лишенное своего человеческого блеска, оно стало от того только сильнее, а проявляемый по отношению к нему индифферентизм лишь еще более упрочивает и обеспечивает его существование... Оно централизует мысль христианских народов, влечет их друг к другу, напоминает им о верховном начале их верований и, будучи запечатлено печатью небесного характера, парит над миром материальных интересов". В третьем письме Ч. развивает те же мысли, иллюстрируя их своими воззрениями на Моисея, Аристотеля, Марка Аврелия, Эпикура, Гомера и т. д. Возвращаясь к России и к своему взгляду на русских, которые "не принадлежат, в сущности, ни к какой из систем нравственного мира, но своею общественною поверхностью примыкают к Западу", Ч. рекомендует "сделать все что можно, чтобы приготовить пути для грядущих поколений". "Так как мы не можем оставить им то, чего у нас самих не было: верований, воспитанного временем разума, ярко очерченной личности, развитых течением длинной, одушевленной, деятельной, богатой результатами, интеллектуальной жизни, мнений, то оставим же им, по крайней мере, несколько идей, которые, хотя мы их и не сами нашли, будучи передаваемы от поколения к поколению, будут иметь больше традиционного элемента и, поэтому, больше могущества, больше плодотворности, чем наши собственные мысли. Таким образом мы заслужим благодарность потомства и не напрасно пройдем по земле". Короткое четвертое письмо Ч. посвящено архитектуре. Наконец, известна еще первая и несколько строк из второй главы "Апологии сумасшедшего" Ч. Тут автор делает кое-какие уступки, соглашается признать некоторые из своих прежних мнений преувеличениями, но зло и едко смеется над обрушившимся на него за первое философическое письмо из "любви к отечеству" обществом. "Существуют различные роды любви к отечеству: самоед, напр., любящий свои родные снега, ослабляющие его зрение, дымную юрту, в которой он проводит скорчившись половину жизни, прогорклый жир своих оленей, окружающий его тошнотворной атмосферой — самоед этот, без сомнения, любит родину иначе, чем любит ее английский гражданин, гордящийся учреждениями и высокой цивилизацией своего славного острова... Любовь к отечеству — вещь очень хорошая, но есть нечто повыше ее: любовь к истине". Дальше Ч. излагает свои мнения на историю России. Коротко история эта выражается так: "Петр Великий нашел лишь лист бумаги и своею мощною рукою написал на нем: Европа и Запад". И великий человек сделал великое дело. "Но вот, явилась новая школа (славянофилы). Запад более не признается, дело Петра Великого отрицается, считается желательным снова вернуться в пустыню. Забыв все, что сделал для нас Запад, будучи неблагодарны к великому человеку, который нас цивилизовал, к Европе, которая нас образовала, отрекаются и от Европы, и от великого человека. В своем горячем усердии новейший патриотизм объявляет нас любимейшими чадами Востока. С какой стати, — говорит этот патриотизм, — будем мы искать света у западных народов? Разве мы не имеем у себя дома всех зародышей социального строя бесконечно лучшего, чем социальный строй Европы? Предоставленные самим себе, нашему светлому разуму, плодотворному началу, сокрытому в недрах нашей могучей натуры и в особенности нашей святой веры, мы скоро оставили бы позади все эти народы, коснеющие в заблуждениях и лжи. И чему нам завидовать на Западе? Его религиозным войнам, его папе, его рыцарству, его инквизиции? Хорошие все это вещи, — нечего сказать! И разве, в самом деле, Запад является родиной науки и глубокой мудрости? Всякий знает, что родина всего этого — Восток. Возвратимся же к этому Востоку, с которым мы соприкасаемся повсеместно, откуда мы восприяли некогда наши верования, наши законы, наши добродетели, словом, все, что сделало нас могущественнейшим народом на земле. Старый Восток отходит в вечность, и разве не мы его законные наследники? Среди нас должны жить навсегда его чудесные традиции, осуществляться все его великие и таинственные истины, хранение которых ему было завещано от начала веков... Вы понимаете теперь происхождение недавно разразившейся надо мною бури и видите, что среди нас происходит настоящая революция, страстная реакция против просвещения, против западных идей, против того просвещения и тех идей, которые сделали нас тем, что мы есть, и плодом которых явилось даже само настоящее движение, сама реакция". Мысль, что в нашем прошлом не было ничего творческого, Ч. видимо хотел развить во второй главе "Апологии", но она содержит в себе лишь несколько строк. "Существует факт, верховно владычествующий над нашим историческим движением во все его века, проходящий через всю нашу историю, заключающий в себе в некотором смысле всю философию, проявляющийся во все эпохи нашей социальной жизни, определяющий ее характер, составляющий одновременно и существенный элемент нашего политического величия, и истинную причину нашего интеллектуального бессилия: этот факт — факт географический". Издатель сочинений Ч., кн. Гагарин, говорит в примечании следующее: "Здесь оканчивается рукопись и нет никаких признаков, чтобы она когда-либо была продолжена". После инцидента с "Философическим письмом" Ч. прожил почти безвыездно в Москве 20 лет. Хотя он во все эти годы ничем особенным себя не проявил, но — свидетельствует Герцен — если в обществе находился Ч., то "как бы ни была густа толпа, глаз находил его тотчас же". Ч. скончался в Москве 14 апреля 1856 г.
Литература. "Телескоп" (т. 34, № 15, стр. 275 — 310) и "Пол. Звезда" (1861 г., кн. VI, стр. 141 — 162); Пыпин, "Характеристики литературных мнений от 20-х до 50-х годов" ("Вест. Европы", 1871, декабрь); Милюков, "Главные течения русской исторической мысли"; Жихарев, "П. Я. Чаадаев" ("Вест. Европы", 1871, июль и сентябрь); Лонгинов, "Воспоминания о П. Я. Чаадаеве" ("Русский Вестник", 1862, ноябрь); Свербеев, "Воспоминания о П. Я. Чаадаеве" ("Русский Архив", 1868, № 6); Якушкин, "Записки"; Герцен, "Былое и думы"; Никитенко, "Записки и дневник" (т. I, стр. 374 — 375). Донос Вигеля и письмо митрополита Серафима к гр. Бенкендорфу — в "Русской Старине" (1870, № 2); "Неизданные рукописи П. Я. Чаадаева" — в "Вестнике Европы" (1871, ноябрь). Два письма Ч. к Шеллингу — в "Рус. Вестнике" (1862, ноябрь); Ср. еще Скабичевский, "Сорок лет русской критики"; Скабичевский, "Очерки по истории русской цензуры"; Кошелев, "Записки"; Смирнова, "Записки" (ч. 1, стр. 211); "Oeuvres choisies de Pierre Tchadaïeff, publiées pour la première fois par le P. Gagarin"; Herzen, "Du développement des idées révolutionnaires en Russie"; Custine, "La Russie en 1839"; Щебальский, "Глава из истории нашей литературы" ("Рус. Вестн.", 1884, ноябрь); А. И. Кошелев, "Записки"; Кирпичников, "П. Я. Чаадаев по новым документам" ("Русск. Мысль", 1896, апрель); Веселовский, "Этюды и характеристики" (1903).
В. Богучарский.
Энциклопедический словарь Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона. — С.-Пб.: Брокгауз-Ефрон
1890—1907