Энциклопедия Брокгауза и Ефрона - золя
Золя
Уже к восьмому отделу руг.-макк. серии ("Une page d'amour") З. приложил генеалогическую таблицу созданного им семейства; в несколько дополненном виде она включена в заключительный роман, герой которого, д-р Паскаль, является выразителем взглядов З. на наследственность и истолкователем "естественной истории" Ругон-Маккаров. Само собой разумеется, что перечень форм наследственности, отыскиваемых и находимых Паскалем у своих родственников ("Le docteur Pascal", стр. 37-40), заимствован З. из новейших физиологических и патологических исследований. Показать, что та или другая болезнь, та или другая физическая или психическая аномалия переходит, непосредственно или посредственно, с скачками или без скачков, от предков к потомкам — задача чисто научная; роман может дать только примеры, но не доказательства такого перехода — и действительно, не более как примерами представляются возвратная наследственность у Жанны Гранжан ("Page d'amour") или Шарля Pyгoнa ("Docteur Pascal"), наследственный алкоголизм у Жервезы ("As sommoir"), различные виды невроза, развивающиеся, на этой почве, у сыновей Жервезы ("Oeuvre" и "B ê te humaine"). Мы не видим ни в самых романах З., ни в комментариях Паскаля ("Docteur Pascal", стр. 116-135) никакого объяснения тому, каким образом у Лизы Кеню и ее мужа ("Ventre de Paris"), флегматичных, узкокорыстных, а при защите своих интересов — и холодно-жестоких, могла родиться живая, великодушная, самоотверженная Полина ("Joie de vivre"), каким образом из союза Франсуа и Марты Мурэ, внуков Аделаиды Фук, умирающих сумасшедшими ("Conqu ê te de Plassans"), мог произойти здоровый, веселый Октав ("Pot-Bouille" и "Au bonheur des dames"). Вообще зависимость ненормальных героев и героинь З. от общей родоначальницы Ругонов и Маккаров, Аделаиды Фук ("Fortune des Rougon"), представляется висящей на воздухе, так как отец самой Аделаиды был сумасшедшим и, следовательно, не в ней лежит первоначальный корень наследственных предрасположений; родословное дерево начато с нее совершенно произвольно. Всего меньше обработана у З. именно та сторона избранного им вопроса, которая всего лучше поддается литературному освещению: взаимодействие скрещивающихся течений, видоизменение элементов унаследованных элементами приобретенными — воспитанием, обстановкой, средой, в которой подготовляется и проходит жизнь. То общение между членами семьи, которым так часто обусловливается взаимное их сходство, у З., особенно в позднейших романах, отсутствует почти совершенно: все три брата Лантье, напр., являются как бы чужими друг другу и родителям, Анжелика ("R ê ve") воспитывается вне всякого влияния своей матери (Сидонии Ругон), Елена Гранжан ("Page d' amour") вовсе не приходит в соприкосновение с братом своим Франсуа Мурэ, Жан Маккар ("Terre" и "D ébâ cle") — с сестрами, Лизой и Жервезой. Чем дальше от начала цикла, тем меньше роль наследственности в романах З.; некоторые из них (напр. "Au bonheur des dames", "Joie de vivre", "Germinal", "R ê ve") соединены с "историей семьи" чисто внешней связью и ничего не потеряли бы, если бы были совершенно выделены из этой истории. "Найти и проследить, разрешая в одно и то же время вопрос темперамента и вопрос среды, ту нить, которая ведет математически от одного человека к другому", З. не удалось, можно даже думать, что он забывал, по временам, об этой стороне своей задачи, вновь выступающей на первый план только в "Докторе Паскале".
Гораздо успешнее выполнил З. другую часть своей программы — изображение "странной эпохи безумия и позора". И в этом отношении, однако, первые романы серии больше соответствуют основной ее теме, чем последние. Когда З. приступил к своей работе, воспоминания о второй империи были еще совершенно свежи; собирать относящиеся к ней данные было легко, и в "Fortune des Rougon", "Cur ée", "Ventre de Paris", "Son Excellence Eugé ne Rougon", "Assommoir", "Nana" она отразилась ярко и рельефно. Чем дальше, однако, уходила в прошедшее наполеоновская эпоха, тем труднее становилось ее воспроизведение; параллельно с этим слабело и рвение З. в приискании "чeлoвечecкиx документов". Социальные этюды в последних руг.-макк. романах либо отсутствуют вовсе, либо носят на себе ("Bonheur des dames", "Germinal", "Argent") отпечаток другого, позднейшего времени. Исключение составляет только "D ébâ cle": падение империи изображено здесь почти с такой же силой, как ее возникновение — в "Fortune des Rougon". Этих двух романов было бы вполне достаточно, чтобы сделать руг.-маккаровскую эпопею незаменимо важным источником для истории франц. общества при Наполеоне III — столь же важным, как романы Бальзака по отношению к эпохе Людовика-Филиппа. Ничем не стесняющиеся администраторы, жалкие представители выродившейся знати, жрицы и жертвы разврата, герои наживы в больших и малых размерах, "жирные" буржуа и "худощавые" пролетарии, рабочие, прожигающие жизнь в испорченной атмосфере большого города — все это выхвачено прямо из действительности и мастерски соединено в громадные, резко освещенные группы. Подобно Бальзаку, З. расширяет область романа, вводит в нее все стороны современной жизни; любовь, сплошь и рядом, отходит у него на второй план, уступая первое место войне или торговле, промышленности или жел. дорогам. З. любит и умеет оперировать над массами; настоящими героями его романов часто служат учреждения, профессии, корпорации, силы — большой магазин, побеждающий малые ("Bonheur des dames"), парижский рынок ("Ventre de Paris"), рудокопы ("Germinal"), биржа ("Argent"), Сравнительно с этими коллективными, если можно так выразиться, фигурами, отдельные лица в ругон-маккаровских романах являются более бледными уже потому, что мы видим их лишь совершенно готовыми, точно застывшими; развития характеров З., большей частью, не изображает. Иногда в действующем лице совершается перемена, но перемена не мотивированная, как бы случайная; так, например, Октав Мурэ в "Bonheur des dames" очень мало похож на Октава в "Pot-Bouille", Аристид Саккар в "Argent" — на Аристида в "Cur é e". Из громадного числа образов, рассеянных в двадцати томах руг.-макк. цикла, трудно указать такие, которые могли бы занять место наряду с лучшими созданиями предшественников З., напр. Бальзака и Флобера. Даже в обрисовке наиболее крупных фигур (Эжен Ругон, его мать Фелисите) есть что-то холодное и сухое, однообразное и предвзятое, мешающее их именам сделаться нарицательными, как имена Горио, Гранде, Эммы Бовари. Объяснение этому следует искать отчасти в теоретических взглядах З., отчасти в некоторых свойствах его натуры и в истории его романов.
В своих критических статьях, особенно в исследовании об экспериментальном романе, З. требует от романиста подчинения тем же условиям, какие обязательны для ученого. "Романист должен держаться фактов, строгого изучения природы. Он стушевывается, хранит про себя свое волнение и просто-напросто излагает то, что видел. Романист, негодующий на порок и рукоплещущий добродетели, портит собранные им документы; произведение его теряет в силе — это уже не мраморная страница, иссеченная из неподдельной глыбы, а обработанное вещество, искаженное волнением автора". "Романисты-экспериментаторы" не должны "теряться в нелепостях поэтов и философов"; они не должны участвовать в пении "марсельезы гипотез", которой философы ободряют ученых, "идущих на приступ неизвестного". Предмет поклоненья З. — ум и его высшее создание: писанная мысль (la pensée é crite). "Все сводится к писанной мысли: все остальное — тщетная суета, минутные видения, уносимые ветром". Свою силу писанная мысль почерпает в художественной форме, осуществление которой — обязанность и вместе с тем слава писателя. "Флобер надорвался над переделкой своих фраз; упорный труд был причиной смерти Жюля Гонкура; Додэ, Эдм. Гонкур, мы все проводим по целым дням над одной страницей; стремление к совершенству, к огню, к жизни слога доходит в нас до медленного самоубийства". Эти последние слова не согласуются с рассказами самого З. об усвоенном им способе работы. "Я сажусь писать, — говорил он одному из своих поклонников (итальянскому писателю де Амичису), — спокойно, методично, с часами в руках. Я пишу каждый день, но немного, три печатных страницы, ни строчкой больше, и только по утрам; пишу почти без помарок, потому что несколько месяцев обдумываю предстоящее мне дело. Я могу безошибочно определить день, когда окончу роман". План работы З. установляет с величайшей точностью, заранее назначая, напр., не только место, но и размер описаний. Он влюблен в пропорцию и симметрию; его друзья называют его "великим механиком". К политике он относится враждебно, к общественной деятельности — более чем равнодушно. Политика — это "каторга", "удел посредственностей и бездарностей, жалких педагогов низшего сорта"; молодым людям, ею увлекающимся, З. советует "лучше любить женщин, пить, писать стихи". "Самыми великими из нас" — восклицает он — "будут не те, которые стремились к улучшению человека, а те, которые изображали его каким он есть, во всей его жизненной правде". Чтобы вполне понять З., необходимо еще иметь в виду, что несправедливые обвинения в безнравственности, вызванные первыми его романами, обострили до крайности его борьбу против так называемых приличий [Чрезвычайно характеристичны, с этой точки зрения , следующие слова предисловия ко второму изданию "Th érese Raq uin": "Возмутительно быть битым за мнимую вину; я иногда жалею, что не написал ничего неприличного — по крайней мере, некоторые из сыплющихся на меня ударов были бы тогда заслужены мною".] и что наибольший материальный успех выпал именно на долю тех его произведений, где эта борьба достигает своего апогея ("Assommoir", "Nana", "Terre", исключение, в этом отношении, составляет только "D ébâ cle"). Стремление воспроизвести всю действительность, со всеми ее деталями, со всею ее грязью, приводит писателя с одной стороны — к бесчисленным и бесконечным описаниям "протокольного" типа, с другой — к излишне продолжительным остановкам на таких явлениях, которые достаточно было бы наметить. Ошибка З. заключается не в том, что он говорит об этих явлениях, а в том, что он говорит о них слишком часто и слишком много. Многословием грешат иногда и его описания, в особенности если они не связаны неразрывно с ходом действия, а искусственно к нему приставлены (например, описания Парижа в "Page d'amour"). В позднейших произведениях З. (за исключением "Terre", в которой ненужный цинизм подробностей доведен до крайности и составляет чуть не главное содержание романа) оба указанные нами недостатка менее заметны, чем в некоторых из ранних ("Assommoir", "Nana", "Pot-Bouille"): после того, как за ним осталась победа, ему незачем более прибегать к рискованным описаниям, как к боевому средству против недоброжелательства врагов и равнодушия публики. Одним из последних романов серии — "R ê ve" — З. прямо хотел доказать, что он способен создать произведение "чистое", нравственное даже с точки зрения обыденной морали; нельзя сказать, однако, чтобы ему это вполне удалось. Такой тщательной, медленной отделки слога, какая свойственна Флоберу, Гонкурам, отчасти Додэ и Мопассану, у З. нет и быть не может, ввиду методичности и аккуратности, с которой подвигается вперед его работа; между тем, он высоко ценит своеобразность формы в старается достигнуть ее во что бы то ни стало, преимущественно путем сравнений, часто удачных, еще чаще изысканных, нагроможденных друг на друга. От осуждаемой им "выдумки", т. е. от внесения в роман данных, почерпнутых не из наблюдения и произвольно сгруппированных, с целью усиления эффекта — З. далеко не свободен; нельзя сказать даже, чтобы в его романах не было ничего субъективного, ничего дидактического, чтобы в них вовсе не было заметно "вмешательство" автора. Не только устами доктора Паскаля, призванного к истолкованию "семейной истории", но и устами многих других действующих лиц (напр. Сигизмунда Буша в "Argent", Жана и Мориса в "D ébâ cle") З. несомненно высказывает свои собственные взгляды, и высказывает их не всегда спокойно. В лице Сандоза ("Oeuvre") З., очевидно, вывел на сцену самого себя; в "Germinal", "Argent", "Docteur Pascal" встречаются места, очень похожие на "марсельезу гипотез" — но марсельезу, не согретую чувством, так как служение "писанной мысли" продолжает преобладать у З. над служением "великим целям века". Еще недавно, в речи, обращенной к учащейся молодежи, З. рекомендовал ей труд, и только труд, как залог личного счастья или, по меньшей мере, спокойствия, как гарантию против мучений, причиняемых стремлением проникнуть в тайны бесконечного. Единственная его уступка требованиям времени — признание, что натуралистический роман "слишком закрыл горизонты", что хорошо сделали его преемники, снова завладевшие "областью неведомого". Господство "натурализма", достигшее своего апогея в начале 80-х годов, прошло, по-видимому, безвозвратно; после выхода "Terre" от З. отреклись публично даже некоторые из его прежних поклонников. В каком бы направлении, впрочем, ни совершалось дальнейшее развитие французской литературы, лучшие романы ругон-маккаровского цикла во всяком случае сохранят в ней выдающееся место.
Ср. Paul Alexis, "Emile Z. Notes d'un ami" (П., 1882); С. Темлинский, "Золаизм" (M., 1881); статьи Брюнетьера (в сборнике "Le Roman naturaliste"), Леметра (в сборнике "Les contemporains"), Брандеса (в сборн. "Menschen und Werke"), Пеллисье ("Mouvement litt é raire au XIX s."), Анатоля Франса ("La vie litt é raire"), П. Д. Боборыкина (в "Отеч. Зап." 1876, "Вестнике Европы" 1882 г. № 1 и "Наблюдателе" 1882 г., № 11 и 12), К. К. Арсеньева (в "Вестнике Европы" 1882 г. № 8, 1883 г. № 6, 1884 г. № 11, 1886 г. № 6, 1891 г. № 4 и в "Критических этюдах", т. II, СПб., 1888), В. Андреевича (в "Вестн. Евр." 1892 г. № 7), Л. З. Слонимского (в "Вестн. Евр." 1892 г. № 9), Н. К. Михайловский, Сочин. т. 6.
К. Арсеньев.
Энциклопедический словарь Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона. — С.-Пб.: Брокгауз-Ефрон
1890—1907